Александр Боровский, заведующий Отделом новейших течений Государственного Русского музея

Мало какая выставка подвергается таким критическим нападкам, как проходящая в Русском музее экспозиция «Избранники Клио. Герои и злодеи русской истории». Авторов упрекают в дидактичности, экспозиционерской несостоятельности и пр. Конечно, на все инвективы должны бы отвечать сами авторы выставки и прежде всего главный ее закоперщик Павел Климов. Но, боюсь, как настоящие музейщики, они сознательно скрывают свои литературно-полемические возможности: говорить должна сама выставка. Она и говорит, только не все готовы прислушаться.

Канонические образы героев и злодеев отчуждены от исторической рефлексии. Они могут иллюстрировать историю. Быть аргументами в исторических спорах они не могут

Так что рискну транслировать экспозиционерский месседж. Непривычная, нехудожественная развеска, объединяющая материал — разновременные, разностильные, разнокачественные вещи, — отсылает к школьному кабинету истории или к историко-социологическим русскомузейным выставкам начала 1930-х.

А вообще-то на самом деле критика, как мне представляется, обращена не на концепцию, тем более развеску. Она подсознательно обращена к тому, что происходит у нас, в том числе у критиков, в головах.
В головах у нас происходит разнобой, раздрай по поводу самих исторических фигур, их геройства и злодейства. От изобразительного искусства ждут оценки исторической личности. Причем такой, чтобы она соответствовала той картинке, которую всяк держит в голове. Или не соответствовала. Главное — поспорить, проявить себя. Разные телепередачи — типа «Перед судом истории» — приучили.

А историческая живопись, удивительное дело, в драку не ввязывается. Уклоняется. Это вызывает раздражение. Но устроители ни при чем. Просто такова у русской исторической живописи судьба.

Пантеон исторический долгое время был и пантеоном сакральным: герои причислялись к лику святых, соответственно, места каким-либо персональным оценкам быть не могло. Создалась сцепка пантеон — канон, которая продолжала действовать и надолго после иконописи… Так, мотив предстояния, пройдя через академическую живопись, через соцреализм, дошел до И. Глазунова. Беспроигрышный, надо сказать, ход: ставь героев в рядок, намекая, что стоят-то они не перед зрителем: где-то за ними или над ними Высшее Око. Или Высшая Инстанция. Или Сама История. Смысл же — не рыпайся, зритель, без тебя решено, «кому быть живым и хвалимым, кто должен быть мертв и хулим». Соцреализм взял на вооружение принцип канона с такой истовостью, что разговоры о религиозной подоплеке советской идеологии как-то, выражаясь по-бахтински, овнешнились: не только предстояние укоренилось здесь, но и, скажем так, тема похорон. Не говоря о разработанных уже академизмом матрицах «герой и толпа», «герой на коне», «герой, выполняющий черную работу», «герой на природе», «герой в домашнем обиходе», наконец. Ну вот маршал на коне. Кем надо быть, чтобы взвешивать на весах цену его побед, когда иконография отсылает к конным портретам Ивана Грозного в Ливонии, Петра Алексеевича, Екатерины Великой… Или — распространенный сюжет — «Ленин на суббот­нике», с бревном на плече, картина В. Иванова. Смешно? И это после стольких Гераклов, очищающих Авгиевы конюшни? А салаховский «Л.И. Брежнев за работой над воспоминаниями»? Конъюнктура? А репинского Керенского вспомнили? А длинный ряд портретов императоров за письменными столами? Будете спрашивать, что конкретно они там подписывали, или интересоваться, что делали, встав из-за стола? За Отечество радели! Получили? Канонические вещи со всеми их прорисями и программами не располагают к острым вопросам. К разговорам о композиции, колористическом мастерстве, правде исторической фактуры располагают. Канонические образы героев и злодеев отчуждены от исторической рефлексии. Они могут иллюстрировать историю. Быть аргументами в исторических спорах они не могут. С этим пора смириться. И осознать: реальный, движущий «мысль историческую» разговор начинается там, где кончался канон. Где начинается авторизация, где видение истории приобретает личный характер. Начнем, как всегда, с Пушкина. Иллюстрацией в «Невском альманахе», изображающей его с Онегиным, поэт был явно неудовлетворен. Настолько, что пародирует ее в рисунке и пишет знаменитую эпиграмму: «Вот перешед чрез мост Кокушкин…» Пушкин воспринимал себя и обстоятельства своей жизни вполне исторично: «твердыня власти роковой», «Он к крепости стал гордо задом». Здесь сложный драматический подтекст — власть, император, друзья-декабристы в Петропавловке. Но — не канон, напротив, антипафос… Кстати, Пушкин и сам невольно приложил руку к созданию определенных канонов. Потому что во вторую половину XIX века пушкинские интерпретации истории, а так же вообще толкования, данные большой русской литературой, стали столь же авторитетны, как когда-то программы, специально писаные для исторического жанра. Вот, к примеру, перовский «Суд Пугачев». После «Капитанской дочки» показывать его только злодеем было уже невозможно. Вообще со злодеями беда — русская литера­тура как-то избегала черных красок в изображении главных исторических лиц. Исполнители — это пожалуйста. Зверо­подобные стрельцы убивают Федора (Константин Маковский. «Агенты Дмитрия Самозванца убивают сына Бориса Годунова»). Оскотинившийся убийца Малюта врывается в келью Филиппа (Александр Новоскольцев. «Последние минуты митрополита Филиппа»). Самого Грозного, однако, нет. Он — за сценой. К образу Грозного тянулись многие — все-таки какой богатый драматургический материал! Любопытно смотреть, как выкручивались маститые живописцы. У Павла Плешанова («Царь Иоанн Грозный и иерей Сильвестр») царь еще совсем не грозен, он дан в образе трепетного вьюноши, у Ивана Пелевина, Вячеслава Шварца, Петра Геллера, Александра Литовченко Иван — старец с челом, изборожденным морщинами. И надо было быть Репиным с его эмоциональной отвязанностью, чтобы показать в Грозном психопатическое… То же с образом Петра. И Николай Ге, и Василий Суриков ищут прежде всего оправдания.

Есть, правда, удивительный пример преодоления канона — «Осмеяние трупа Ивана Милославского» Гавриила Горелова. Написанная в мирискуснической эстетской манере, с совершенно суриковской вязкой суггестией. Предвосхищение больного эйзенштейновского экспрессионизма второй серии «Ивана Грозного». А вообще трудно в нашей традиции расставлять исторические оценки.

Тем интереснее высматривать на выставке работы, которые как-то оказались вне канона. Удивительная вещь показана на выставке — Михаил Авилов, «Ленин и Троцкий в Смольном накануне октября». Ленин с перевязанной щекой и Троцкий в котелке показаны удивительно смешно. Боже упаси искать здесь что-то оценочное. Просто канон еще не сложился. Советская живопись скоро и бесповоротно укрылась за канон. Существуют ли факты преодоления сталинского канона, например, в изображении его самого? Я знаю только три случая. Потрясающий рисунок Юрия Анненкова, который все в своем герое провидел и вовремя сбежал. Кроме того, портреты Георгия Рублева и Николая Акимова (его на выставке нет). Есть и курьезы, когда усмешка истории прорывается наружу как бы не по воле художника. Так, в отлично прописанной работе Дмитрия Кардовского «Заседание Совнаркома» Ленин (это его последнее заседание) почти не виден, эфемерен. А его соратники прописаны подробнейшим образом. В основном будущие жертвы сталинского террора, они показаны разоблачительно, как если бы их портреты писались позднее, по указке Сталина. Нет, такими их увидел Кардовский — сытые, холеные буржуа… Есть смешные случаи, когда канон самопародируется, взрывается изнутри. Так, Иосиф Серебряный в картине «На пятом (Лондонском) съезде», желая, понятное дело, потрафить вождю, показал совсем молодого «чудесного грузина», вальяжно сидящим, а перед ним, склонившись со всем уважением, стоя, что-то рассказывает Ленин.

Оценки задним умом, соц-артистского типа, я здесь не беру: соковский Сталин с медвежьей ногой — это другая история. С аттракционом.

Мне ближе амбивалентные в плане оценки вещи. Эта тема появилась в позднесоветский период, но ее сдержанность, нежелание бить наотмашь идут не от внешних обстоятельств. «Беседа» Г. Коржева — Ленин рядом с крестьянином-слепцом. Отличные, к сожалению, не доехавшие до выставки картины Т. Назаренко «Казнь народовольцев» и «Пугачев». Кто палач, кто герой — Пугачев или Суворов, везущий его в клетке? Кто народовольцы, цареубийцы — жертвы или палачи? Нет ответа. Историческая живопись у нас такая. Не желает ничего решать за нас. Я понимаю, все это раздражает. Хочется что-то дорисовать, как говорят, это делал Николай I. Опять же Николай Палкин или Великий Государственник?

Так что не надо на выставку пенять. Тоже мне, герои.