Александра Новоженова

У Школы фотографии и мультимедиа имени А. Родченко было всего два выпуска, но те, кто там учился, уже успели сформировать новую генерацию художников, чье присутствие все больше ощущается в выставочной жизни города. Их специально натаскивают на то, чтобы смотреть на вещи критически, рассуждать о политике и думать о том, что и зачем они говорят. В отличие от коллег старшего поколения, им не надо преодолевать академический бэкграунд – они сразу учились на современных и только современных художников. Современность – это то, чем они занимаются профессионально.

Учебный год только начался, в отремонтированных коридорах по-европейски чисто, тихо и довольно пусто. Первый курс ждет начала пары: вполголоса обсуждают, как пойдут после занятий на Марину Абрамович. Все имеют очень сосредоточенный вид, тут вообще по коридорам не бегают, не хохочут – обстановка почти таинственная. Наверное, потому, что сюда приходят научиться чему-то такому, чему нигде в этом городе больше научиться нельзя.

Одно из главных достоинств Школы фотографии и мультимедиа имени Родченко – преподавательский состав. Теоретики, художники и технари –
никто из педагогов не жалуется на недостаток харизмы

Приходит лектор. Давид Рифф американец, он читает историю современного искусства. В аудитории темно, мощный череп говорящего попадает в луч проектора, и надпись Art in early modernity красиво высвечивается прямо у него на лбу. Лекция вводная, так что Рифф начинает с Джотто, а закончить ухитряется на Ватто. Он убежденный марксист, и его взгляд на вещи новобранцам, которые сейчас смотрят на сменяющиеся слайды, еще предстоит уяснить как следует. А пока он рассказывает, что смотреть на историю искусства стоит как на смену экономических формаций и выражение классового неравенства. Мне интересно послушать эту американизированную левацкую версию – такого не рассказывали на искусствоведческом в МГУ: наши выучившиеся в советское время профессора имели стойкую аллергию на социальную историю искусства.

Школа отлично оборудована: тут есть проявочные, монтажные, фотостудии – техническое оснащение позволяет студентам снимать фильмы и осваивать сложные техники фотопечати

Далекое прошлое явно не совсем территория Риффа, но главное – позиция и «идеи», с этим у него все в порядке.

– Как говорил Диего Ривера, известный муралист, – Рифф говорит по-русски прекрасно, но местами у него получается немного смешно, – Джотто был первым политическим художником. Здесь мы видим сцены из жизни невероятно интересного святого – Франциска Ассизского. Вот тут преисполненный революционной энергией Франциск читает псевдокоммунистическую проповедь. А тут он даже коммуницирует с животными.
Студенты подают реплики. Траектории движения колонизаторов на карте напоминают им стрекозу. А еще им интересно, что же конкретно происходит на картинах. Что за сюжет изображен в «Чуде со статиром» Мазаччо? Я слегка холодею, но Рифф выходит из положения:

– Мы не обязаны знать иконографию, – говорит он, – главное, что здесь происходит религиозно значимое действо. Это как сериал Lost – необязательно смотреть все серии, начни с любого места – все равно понятно, кто хороший, а кто плохой. А у искусствоведов вообще главная проблема в том, что они слишком много знают.

Не слишком, как мне кажется, удовлетворенный подобным объяснением, первый курс отправляется слушать историю и технику фотографии, а я иду на занятия второкурсников. Сейчас будет обсуждение работ в мастерской новых медиа у Алексея Шульгина. Мне говорили, он считает, будто студенты воруют друг у друга идеи. Ко мне Шульгин относится настороженно, наверное, я тоже могу украсть парочку. Он берет с меня обещание, что из текста будет непонятно, о чем работы.

Напротив Шульгина садится скромная девушка, она вполне могла бы учиться и на филфаке.

– Я по поводу акции с шариком.
– Надо делать!
– Думала, как лучше выразить… Не то что я интересуюсь политикой, но если и есть кто-то реальный, то это Навальный.
– И то непонятно, кто за ним стоит.
– Опять же движение против «овощей»…
– Есть версия, что нефть – это не продукт гниения, она генерируется в центре земли и будет генерироваться вечно.
– Но я бы не хотела жить в сырьевой экономике…
– Тем не менее вы в ней живете, и протест невозможен. И об этом вы хотите делать искусство. Но вернемся к шарикам.
– Я думала о шарике как об образе некоей пассивности, праздничности, чего-то легкого…
– У вас это отсылает к миру детства, это тоже надо учитывать.
– А я вот не учитывала.
– А вы учтите.

Шульгин говорит со студенткой о смыслах, контекстах и о том, как лучше организовать акцию. Он любит броские, прямолинейные и эффектные работы. Про него известно, что он считает искусство «авангардом капиталистического общества».

– Бывает, говоришь студенту – нет, это плохо. А потом глядишь – вещь на выставку взяли, – рассказывает Шульгин. – Я вообще пропагандирую яркие работы. Есть преподаватели и с другой точкой зрения. Но тут смотря какая у вас цель. Если хочешь плясать под дудку институций, где внешний успех не важен, – делай неяркие работы. Или делай яркое, коммерческое – и завись от рынка. Какое-то время абсолютно независимой была «Война». Но опять же непонятно, кто за ними стоит, к тому же они зависимы от идеологии.

– Я решила остановиться на том, чтобы написать «Х.й вам», – неожиданно говорит девушка.
– Интересно, уголовное это право или административное? Прежде чем проводить такую акцию, нужно посоветоваться с юристами. Конфронтация – это всегда хорошо, хотя и стремно. Но все самое интересное лежит в зоне риска. Я, конечно, не могу толкать вас на это, вы должны сами взять на себя ответственность, подготовиться юридически. Интересно, что за это грозит?

С задних рядов подсказывают:

– От 500 до 1000 минимальных окладов.

В перерыве я болтаю с  Катей и Леной: они из мастерской Кирилла Преображенского.

– Преображенский – он, кажется, гений, – говорит Лена. – Он критичный и циничный, бескомпромиссный и интуитивный. Он всегда говорит: «И что?» Это его любимый вопрос, и правда, ты думаешь: «И что?» Он сразу хочет понять, что ты будешь с этим делать, куда тебя это приведет.
– Я делала работу про самолетостроение, – говорит Катя. – Про развал отрасли, брала интервью у специалистов, но получилось слишком документально. Наверное, я Дёготь переслушала.
– А Преображенский, он хочет делать более художественный образ, – продолжает за нее Лена. – Вот, например, Аристарх (Чернышев, член группы Electroboutique, преподаватель Школы Родченко. – «Артхроника»), он больше по техническому воплощению.
– У меня была другая работа, плагин Советского Союза, – продолжает Катя. – Пустая комната, много окон, а на парте стоял красный 3D-флажок. Дёготь сказала, что это «Синий суп»–«формалисты, которых я ненавижу», – Катя произносит последнюю фразу смешным скрипучим голосом, передразнивая главного школьного идеолога.
– На просмотре вообще сложилась не очень приятная ситуация вокруг одной работы. Это была имитация компьютерной программы: людям можно было давать команды, и они их выполняли. Аристарх и Шульгин были «за», они сказали, это наша территория. А Дёготь говорит: «Это мои студенты и моя территория!» Чуть ли не до крика дошло.

Контры между преподавателями в Родченко – особая тема. Первый год из двух лет обучения уходит у студентов на то, чтобы разобраться, кто же прав. Ко второму курсу они уже приходят к заключению, что «ничье мнение не нужно воспринимать буквально». Идеологическим и концептуальным воспитанием занимаются Давид Рифф и Екатерина Дёготь: всем известны их левые убеждения, и им удается увлечь ими студентов. Аристарх Чернышев и Алексей Шульгин – художники, которые и в преподавательской, и в арт-практике склоняются в сторону броских медиаприколов. Фотомастерские ведут Владимир Куприянов, Игорь Мухин и Валерий Нистратов. Но хотя эти трое – скорее чистые фотографы, вопросы формы и «чистой» фотографии в школе почти моветон. Родченко – островок победившего критического дискурса и тотального концептуализма, где формалисты забавным образом оказываются в диссидентах. Таким диссидентом тут был критик Сергей Хачатуров, он больше не преподает, но студенты вспоминают его лекции как «нечто освежающее». Может, за пределами школы формализм и мейнстрим, но в Родченко не говорить о контексте и смыслах и сосредотачиваться на том, как сделано произведение, – авангардная крамола.

Последняя лекция на сегодня – теория медиа, ее читает Александр Евангели. Он говорит задумчиво, с длинными паузами и задрапирован в кардиган сложного покроя. Тема занятия тоже сложная, сразу три серьезных молодых человека рассаживаются по стульям, чтобы вместе сделать сообщение об учении медиатеоретика Флуссера. Спит только один фотограф с курса Мухина на первом ряду, остальные увлечены дискуссией.

– Все читали «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» Беньямина? – спрашивает аудиторию Евангели.
– Да, несколько раз, – дружным хором отвечает аудитория.

В следующий раз я прихожу через полторы недели. Первый курс уже успел сделать выставку– она висит здесь же, в коридоре. Среди работ я замечаю одну, в которой использована репродукция «Четы Арнольфини» ван Эйка. Про нее в своей вводной лекции рассказывал Рифф, он обратил внимание студентов на тот известный факт, что купец Арнольфини – вылитый Путин. Все, конечно, смеялись, и вот первые результаты – работа с этой репродукцией, и вроде бы политическая.

Сначала я отправляюсь на лекцию Антонио Джеуза по истории видеоарта. Русский ему не родной, но он компенсирует это жестикуляцией и показывает часть сюжетов в лицах: сегодня он рассказывает про пиратское телевидение. «Моррррально ли это. Как думаете?»– Джеуза обращается к студентам, раскатывая «р». Он сокрушается, что никто не делает домашнего задания – не смотрит видеоарт на YouTube. Занятие кончается тем, что студенты показывают любимые клипы из 90-х: одна девочка включает песню группы «Чугунный скороход»: «Быстрая походка и взгляд безумный, поэтому меня называют чугунный». Отличная песня, занятие мне тоже понравилось.

Наконец я попадаю на обсуждение работ в мастерскую Кирилла Преображенского. Это один из самых популярных преподавателей школы, студенты его любят и действительно уважают, и именно в его мастерской делаются коллективные проекты. Например, видеожурнал Vidiot и фильмы. Скоро выйдет новый – видеопостановка «Недоросль» по Фонвизину.

Сегодня все обсуждают задание: надо придумать рекламу того, что обычно не рекламируют. Первой говорит Лена. Она собирается рекламировать русскую духовность.

– Я хочу выбрать какие-то примеры несправедливости, немножко в эстетике Пьера и Жиля, чтобы потом в сияющих частицах появлялся слоган «Русский народ самый духовный народ в мире». Например, стоят двое, и мимо идет слепой с палкой по железнодорожной платформе, и вместо того, чтобы ему помочь, они отворачиваются… И может быть, какой-то слоган «потому что жизнь несправедлива».

Преображенский предлагает Лене подумать над идеей матрицы русской духовности.

– Но вообще меня радует, что ты говоришь про Пьера и Жиля, – заключает он, – это какая-то эстетика. Сконцентрируйся на ней и, может, достигнешь доступных тебе эстетических вершин, пусть под Пьера и Жиля.

Потом студенты по очереди говорят о рекламе жертвоприношений для среднего класса, о рекламе железнодорожных шпал как тренажера для гейш, о рекламе холопства на примере водителей, ждущих господ в представительских авто. Молодой человек по имени Альберт хочет рекламировать войну.

– Плакат «Родина-мать» видел? Вот тебе и реклама войны. У тебя с кем война-то?
– Ну не знаю, это как-то слишком конкретно…
– Ну а как? Иначе никто не пойдет, – резонно замечает Преображенский, – а вообще надо уже вам запускаться, потому что есть заявка на Пьера и Жиля, а на зачет принесете белый фон и черные точечки летают. Надо ведь решать, договариваться. Вот эту русскую матрицу изживать из себя.

На следующий день я опаздываю на «Мастерскую современного искусства», которую ведет Екатерина Дёготь. Я расстроена, что все пропустила, но в коридоре натыкаюсь на приветливую девушку с удивительно низким голосом из мастерской Преображенского. Она идет снимать какую-то акцию – очень удачно, я как раз хотела посмотреть, что делают студенты вне школы. По дороге она рассказывает, как ее чуть не исключили – уникальный случай, тут редко кого выгоняют. Она окончила филфак и актерский ГИТИСа и может, по ее словам, изобразить стул и стог сена. Несмотря на то что она снимает некоторые акции московского отделения радикальной арт-группы, она неожиданно удивляет меня словами о том, что настоящий кайф получает только через форму.

– Это как Набоков и Достоевский: Набоков – это интеллект через чувство языка, а Достоевский – реальная жизнь. Мне путь Набокова ближе. По мне, художник – это стиль, как он видит. В Родченко ты понимаешь, как тебе существовать в современном искусстве – больше ничего. Если у тебя есть дикая жажда пилить каждый день бревна, тебе подскажут, где дальше пилить, и все. Отчислить меня хотели потому, что я якобы плохо отношусь к современному искусству. А я к нему хорошо отношусь, плохо я отношусь к пустоте, которую оно часто маскирует. Проблема в том, что я неидеальный формат. Я показала кино, такую новеллу про Новый год: идет бомж, на него ветром сносит подарки, какой-то рояль мимо него гонит, а он идет к дому, где когда-то жил, смотреть на окна. А потом в него кидают снежком, и он умирает. И мне сказали, что у нас не киношкола.
– А то, что ты делаешь с акционистами?
– Это к школе не относится.

На «Чеховской» мы встречаем кучку активистов, которые готовятся к концерту неуловимой анархо-феминистической рок-группы, чье название переводится приблизительно как «Восстание крошек». Выясняется, что одна из девушек тоже выпускница Родченко – училась в мастерской Куприянова. Она снова удивляет меня словами о том, что Куприянов – тонкий интеллектуал и многое ей дал, я-то думала, она будет обличать его как недостаточно радикального художника. А с активистами она познакомилась на семестровой выставке в Родченко.

– Сначала я просто делала качественные фотографии, а потом пошел разрыв с Куприяновым, он был недоволен, говорил, с кем вы связались, зачем вам это, у вас же все хорошо получалось с фотографией. Но я это пропускала мимо ушей, а диплом делала уже у Шульгина. Сейчас будет акция – это такой постмодернистский феминизм с самоиронией; на феминистские митинги ведь никто не ходит, потому что они скучные.

Вдруг все начинают собираться уезжать со станции, кто-то вроде бы заметил сотрудника центра «Э» (Центр по противодействию экстремизму. – «Артхроника»). Я смеюсь про себя этой конспирологической паранойе, но вместе со всеми сажусь в поезд и с пересадками еду до другой станции, где стоят высокие леса – с таких на станциях метро моют потолочные лампы.

Быстро натянув на глаза цветные шапочки с прорезями, взяв гитары и камеры, три девушки лезут по этим лесам наверх, быстро разворачивают плакат с логотипом «Крошек», достают динамик и кричат в микрофоны какую-то песню, по-видимому, феминистическую, из-за шума поездов слов не разобрать. Под конец одна из девушек вытаскивает из-под платья подушку, которая имитировала беременный живот, и вспарывает ее. По всей станции летят перья, они плавно ложатся на фуражки уже топчущихся под лесами полицейских, которые не понимают, как им снять «хулиганок». Я стою в толпе людей, снимающих происходящее мобильными телефонами, и зачарованно смотрю, как оседает пух. Вдруг ко мне подходит человек в штатском и просит пройти с ним. Зря я не верила в сотрудников центра «Э».

– Значит, вы не имеете никакого отношения к акции? А станции зачем меняли? – спрашивает он и впихивает меня в обезьянник полицейского отделения метро.

Там свирепствуют люди в штатском. Они прямо-таки разъярены, как будто поймали опасных террористов. Я говорю, что ни при чем, что я журналистка и вообще мне нужно успеть забрать ребенка из сада, а кроме меня, это сделать некому. В ответ меня называют обезьяной и грозят лишить родительских прав. Активистов в наручниках отвозят в наземное отделение. Меня в отделение ведет полицейский – пешком и, к счастью, без наручников. Он дает мне честное слово, что меня отпустят. Но когда мы приходим, один из тех, что в штатском, уединяется со мной в отдельной комнате, он уже не свиреп, а напротив, очень мил и постоянно улыбается. Не хочу ли я им помогать, рассказывать об акциях? «Нет, – говорю я, – я больше не пойду ни на какие акции, потому что не хочу попадать в полицию». – «А вы не попадете в полицию, если будете нам помогать», – отвечает он. Он очень рад, что со мной познакомился и что я искусствовед. «Мы должны были встретиться, ведь мы тоже искусствоведы в штатском», – шутит он.

Он предлагает мне альтернативу – подписать бумажку о сотрудничестве и успеть за ребенком или оформляться до трех часов ночи в общем порядке. Но потом все же отстает от меня, взяв обещание поговорить с ним «об искусстве», если он вдруг мне позвонит. Меня выпускают, остальные остаются сидеть в обезьяннике.

На следующий день я узнаю, что всех отпустили и активисты даже успели выступить на канале «Дождь». Я снова иду в Родченко, на занятие с Мухиным, и с удовольствием погружаюсь в мирную школьную жизнь. Слушаю разговоры о политике и социальном, о форме и нерве. В белом чистом классе меня успокаивает все, что ни показывают студенты, – и простодушные фотографии больных животных из ветеринарной клиники, и такую же наивную серию про бомжей (да, бомжи дают студентам Родченко много пищи для размышлений), и «политически небезразличную» серию о работниках какого-то завода с как бы протестными транспарантами. Мухин недоволен:

– Вот вы говорите правильные слова, а вторжения не происходит. Надо, чтобы было художественное вторжение.

Да-да, думаю я, вторжение – это действительно самое важное. Интересно, что сказали бы на этот счет искусствоведы в штатском.