В 2011 году Эрнсту Иосифовичу Неизвестному исполнилось 86. «Отец — белый офицер, мать — биолог и поэтесса. Наконец, сам я, солдат и офицер, прошедший всю войну», — говорит он о себе. Он — профессор Колумбийского университета, действительный член многочисленных академий: шведской, нью-йоркской, европейской, российской, лауреат Госпремии РФ и кавалер ордена Почета. Живет в Нью-Йорке. Уехал из СССР в 1976-м «из-за разногласий с режимом». Самые известные монументальные произведения Неизвестного объединены в цикл, над которым он работал с 1956 года. Центральное произведение — «Древо жизни» (2004). В конце 1980-х скульптор создал цикл Man through the Wall о крушении коммунизма; в 1996-м — знаменитую «Маску скорби» (Магадан), посвященную жертвам репрессий; в 2003-м — мемориал «Память шахтерам Кузбасса» (Кемерово); в 2007-м — памятник Сергею Дягилеву (Пермь). И это лишь сотая часть наследия большого художника Эрнста Неизвестного.

В: С чем связана ваша вторая азиатская выставка, которая прошла в Сингапуре? Первая была на Тайване в 1988 году, тогда вы подарили стране «Новую статую Свободы?»
О: Это выставка-продажа, на которой представлено восемнадцать моих вещей. Мне интересна и близка метафизика, мифология Азии, я с удовольствием участвую в проектах, связанных с ней. Все это касается и Сингапура, и Тайваня, и Калмыкии, где в 1996 году я поставил монумент «Исход и возвращение», посвященный депортации калмыцкого народа. Именно там, в Элисте, я, например, ощутил реальное присутствие кентавров в собственной жизни. Кентавр, которого я рисовал, оказывается, еще в девятилетнем возрасте (мама прислала детские рисунки) стал одним из архетипов моего творчества. Вся эта мифология есть в моем пантеоне. Герои народного эпоса живут со мной, внутри меня.

В: А нет ли в ваших планах выставки в Третьяковской галерее или в Русском музее?
О: Такие планы вызревают давно. Пока они тлеют огоньком будущего, для этого нужны большие деньги. Я, к сожалению, не в состоянии снять Третьяковку, Пушкинский или Русский музей для своей персональной выставки. Хотя у моей жены Ани прекрасные отношения с директорами всех музеев.

В: Кроме «Дома Нащокина», вы не сотрудничаете ни с одной русской галереей. С чем это связано?
О: В России наступила бурная и в определенном смысле плодотворная выставочная эпоха. Но я занят своими делами, творчеством и особо не слежу за галерейным бизнесом. Что-то мне рассказывают коллеги, что-то узнаю из прессы. Если бы какая-нибудь галерея предложила бы мне выставку, я мог бы обсудить такой проект. Но сам я никогда ничего не искал и ни на что не напрашивался, это моя позиция.

В: Для России вы сделали немало монументов: памятники жертвам сталинских репрессий в Магадане и Екатеринбурге, «Исход и возвращение» в Элисте, мемориал «Память шахтерам Кузбасса», «Возрождение» и «Древо жизни» в Москве, памятник Дягилеву в Перми. На ваш взгляд, время монументов прошло или нет?
О: Время монументов не пройдет никогда. И на маленькую скульптуру я смотрю как на монумент — это свойство моего видения, характера. Практически любая моя скульптура может быть увеличена, потому что монументализм — это не размер, а ритм, тектоника. Я приверженец монументальной скульптуры, не отказываюсь от нее, люблю ее и оживаю, когда делаю большое. В принципе настоящий художник всегда дружит и с великанами, и с карликами. А я лично считаю себя подданным эпоса.

В: А в современном городе есть место для скульптуры?
О: Городская скульптура — понятие слишком широкое. Памятник Бальзаку гениального Родена — городская скульптура. Множество памятников Жанне д’Арк разного времени и качества — тоже. Огромное количество рептильных произведений на улицах и площадях — и это городская скульптура сегодня! Когда мы с женой ездили по Латинской Америке, я понял: то, что мы считаем соцреализмом в скульптуре, есть произведения академических недоучек. Сбежавшие от безработицы художники, ненужные в Европе, понадобились в развивающихся странах. Там, в Латинской Америке, они налепили людей в мятых штанах с книгами в руках. Когда я спрашивал, почему все герои с книгами, мне отвечали: «Потому что это вожди. Они читать умели». Это городская скульптура третьего мира. В России существует прекрасная академическая школа монументального искусства XVIII–XIX веков, и это тоже городская скульптура.

В: Современная Москва в архитектурно-скульптурном смысле вас устраивает?
О: Я принципиально никогда не высказывался и не высказываюсь ни об одном художнике. Меня так много травили, что появилась осторожность. Я не хочу выставлять оценки чужому творчеству. Сколько ни назначали в разные комиссии, сколько ни требовали быть оценщиком скульптур моих коллег, я отказывался. Хорошие они или плохие, пусть в этом разбираются время и общество. Сегодняшняя Москва эклектична до предела. У нее нет стиля в отличие от Рима, например, или Венеции. В Москве есть хорошие, крепко сделанные памятники (не столько в советской, сколько в российской монументальной традиции), есть скороспелки. Самое высокое достоинство скульптуры в том, что она молчалива, неподвижна и безразлична к сиюминутным политическим страстям. Когда же скульптура начинает «бегать», как борзая: когда ее то снимают, то ставят из идеологических соображений — это неправильно, непристойно. Как-то я сказал одному моему другу, очень значительному мастеру, что у Лужкова, видимо, нет вкуса. Он ответил: «Самая главная беда не в том, что у него нет вкуса, если б не было вкуса, было бы хорошо. У него есть свой, лужковский вкус». Я не так знаком с предметом, но догадываюсь, что это правда, когда вижу целый зоопарк у Кремлевской стены.

В: У вас был проект памятника жертвам сбитого советскими ПВО южнокорейского самолета. В какой стадии этот проект?
О: В свое время проект поддержал российский президент Борис Ельцин. Потом все куда-то кануло. Для меня это когда-то было горячо, но теперь ушло. Я сделал модель памятника, сейчас она в Сингапуре на выставке. Но дело не в этом, а в том, что я не рвусь в бой за горячей сенсацией. «Служенье муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво». Я уралец и презираю суетливость. Больше всего не люблю энтузиастов в плохом смысле слова. Не люблю подпрыгивающих, суетящихся людей. Часто энтузиастами становятся неудачники, малопрофессиональные, тщеславные недоучки. Всегда видно, делает ли человек свою работу от сердца или хочет поймать птицу славы за хвост, а возможно, какую-то сумму денег.

В: Оглядываясь назад, чтобы вы назвали своим главным успехом, а что — провалом?
О: Самым главным для меня всегда являлся мой внутренний мир. Как его ни ломали школа, события, жизнь, он сохранился, что стало моим основным успехом. Я религиозный человек. (Говорю не о календарной религиозности, в этом смысле я человек безграмотный.) Я верую, что невидимое и неведомое гораздо важнее видимого и земного, и во всех решениях и поступках исхожу из данного постулата. Иногда такое кажется сумасшествием, странностью, но мне так жить нормальнее.

В: Вы очень давно уехали из России. Важно ли для вас признание на Родине?
О: Успех для творца не бывает чрезмерным, как для ребенка не бывает много материнской любви. Я связан с Родиной, хотя не собираюсь изображать из себя патриота. Нью-йоркские сплетни меня интересуют меньше, чем московские. Многое хочется доделать в России. Я поставил монумент в Магадане и продолжаю добиваться развития этой темы. Проект не закончен — это только фрагмент, задуман целый комплекс. Я прерван на полуслове в самом пафосном, болезненном месте, дайте доформулировать!

В: За что, с вашей точки зрения, можно критиковать американский художественный мир?
О: Я особо его не критикую. Бог создал миллиарды живых существ, разнообразных и противоположных. Американский мир, в том числе и художественный, мозаичен. В нем существует огромное количество теорий и явлений, как животных в лесу, как рыб в океане. Хорошо это или плохо? Плохо — для людей бездейственных, ищущих покоя; хорошо — для людей творческих. Во множестве всегда можно найти свое. История дала на это ответ, в искусстве должно быть и есть все: и великое, и чудовищное, и гладкое, и шероховатое, и простое, и сложное. Надо быть безумцем или недоучившимся студентом, чтобы спорить с этим. Американский художественный мир безграничен. Но вот что противно, чего он и не скрывает, — здесь все продается. Мы много беседовали с Энди Уорхолом, с которым дружили, на тему художественного рынка. Открыто говорить, что ты создаешь, чтобы продавать, гораздо лучше, чем врать, что ты абсолютно бескорыстен в своем творчестве. Рынок честнее придавленного ханжества среднего мосховского художника, зарабатывающего деньги на шубку жене, но делающего вид, что служит вечности. Так было в России раньше.

В: Как вы оцениваете свою международную карьеру? Вы достигли всего, чего хотели?
О: «У художника нет карьеры, но есть судьба», — когда-то сказал один поэт. Чем я доволен? Тем, что не меняюсь. С одной стороны, считаю себя счастливым человеком. В зрелом возрасте я продолжаю работать и строить планы на будущее. С другой стороны, считаю себя неудачником. Почему? Потому что не могу спать от замыслов. Я так еще много могу! Мне так не хватает Папы Римского, чтоб он делал мне заказы. А его нет. Я создан для авторитарной власти, для Медичей, для Юлия II, для Павла II, для императоров, которые бы разделяли мои устремления к эпическому. В этом смысле я — неудачник. Но другое дело, что жаловаться не имею права, когда объективно по-лермонтовски, по-байроновски «смотрю с холодным вниманьем вокруг». Вижу, что могу разгневать Господа. Поэтому все время говорю «спасибо», хотя подсознательно желаю большего.

В: Считаете ли вы, что появление интернета изменило искусство?
О: Я так не считаю, потому что просто не знаю. Интернет — это, несомненно, нечто великое, чудо из чудес. С позиций Циолковского, Федорова в технических проявлениях нужно видеть божественный замысел. Но думаю, что никакие технологии не могут изменить искусство в своей основе, сути, как этого не случилось с литературой после появления печатного станка. (Однако же интернет создал и ширпотреб, бастардное искусство.) Но жизнь человеческую он изменил невероятно! Это мне не по силам анализировать. Лично я не пользуюсь компьютером. Но Аня, моя жена, иногда за секунду достает из интернета информацию, которую я искал бы в рукописях и книгах год!

В: Что за последнее время вас поразило в жизни или в искусстве?
О: Очень много вещей произвело сильное впечатление. Например, перестройка, которая вселила надежду. В мировой культуре ХХ век тоже не последний век, в котором появилось множество поразительных вещей. Дальше всего ушло, мне кажется, кино. Но каждое искусство имеет свой жанр. Для меня важно, чтобы у каждого жанра были четко сформулированные задачи, цели, свой язык. Нельзя требовать от эстрады глубины классической музыки. Меня не оскорбляет и гламур, хотя не нравится. Пусть будет и гламур, если он настоящий, а не кухонный.

В: Как вы думаете, искусство может быть свободно от политики?
О: Искусство связано с жизнью. Но не обязательно надо знакомиться с челябинским колхозом, чтобы сочинить «Ромео и Джульетту». Жизнь, которую изображает искусство, это внутренняя жизнь, а она всегда свободна от политики. Ни секс, ни поэзию никто не отменял и не отменит ни в каком обществе. Искусство может быть канканом, а может — реквиемом. Убежден, что ХХ век, который я пережил от начала до конца, и начавшийся XXI будут вписаны в мировую историю культуры не меньше, чем другие.

В: Есть ли у вас ученики? Кого из молодых художников и скульпторов вы считаете перспективными?
О: Четко очерченной школы, которая была, например, у скульптора Александра Матвеева, у меня нет. Есть огромное количество подражателей, но не могу считать их учениками. Я никогда не учил подражанию и никогда не требовал слепо следовать за мной, как за мессией. Не люблю сектанства, тем более в изобразительном искусстве. Я преподавал в разных университетах Америки и России. Если приходят за советом, то никогда не отказываю. У меня много друзей среди молодых художников, которые считают меня своим учителем. Не хочу называть имена, потому что получится очередная раздача грамот и распределение мест в художественной иерархии. А я не люблю табели о рангах. Считаю, что самым пагубным явлением в советском искусстве и был табель о рангах. Академики едят черную икру, профессора — красную, а аспиранты жрут селедку. Так не годится. Все художники разные. У меня есть любимые скульпторы, но нелюбимых нет. То, что мне не нравится, на это я не смотрю.