В продолжение цикла интервью «НЕО, или идеологические интенции современного искусства», начатого беседой с философом Алексеем Пензиным о феномене новых левых, критик ЛИЯ АДАШЕВСКАЯ препарирует один из трендов современности – неоконсерватизм. Об этом феномене, его связи с идеологией и властью, революцией, массовой культурой и современным искусством с ней беседуют искусствовед КОНСТАНТИН БОХОРОВ и художник СТАС ШУРИПА
Идеология и мораль
Лия Адашевская: Один из трендов современности – неоконсерватизм. Однако неоконсерватизм – идея не новая. Неоконсервативная идеология имела место и в XIX веке, и на рубеже XIX и XX веков. При этом российский вариант неоконсерватизма в силу «особого пути» России был совсем иным, чем в Европе того времени. И уж совсем не имел он ничего общего с «неоконсерватизмом» 1970–1980-х в Америке. При этом его можно интерпретировать и как борьбу с господствующим «духом времени», то есть революционно.
Это не мешает воспринимать его и как нечто ретроградное, поскольку одной из наиболее распространенных форм противостояния духу времени оказывается охранительный неоконсервативный традиционализм, стремящийся к возрождению, воскрешению ушедшего некогда, духовно великого своей нации. То есть вариаций множество. И интерпретаций множество: это и «дитя очередной смены парадигм», и «правая девиация левой мысли» и т.д. Это понятно, что сегодня, в отличие от прежних времен, ни одно социально-философское и политическое явление не предстает чем-то цельным, четко структурированным, однозначно ориентированным.
Но, как мне кажется, наиболее запутанным выступает именно неоконсерватизм. Нечеткость его физиономических черт усугубляется еще и национально-историческими особенностями, которые отражаются в разных странах в различных формах идеологии. Так вот хотелось бы понять: неоконсерватизм сегодня – это про что?
Стас Шурипа:Содержание понятия неоконсерватизм можно разделить на две части. В узком смысле это историко-политическое явление, берущее начало после Второй мировой войны в Америке. Его идеологи – журналисты, писатели, политологи – в 1960-е годы находились в оппозиции к официальному курсу и к концу 70-х стали занимать ответственные посты в администрации Рейгана. Основателями движения, если говорить о его политологическом крыле, были Ирвинг Кристол, его сын Уильям, Норман Подгорец, Дэниел Белл и так далее.
Но я бы предложил понимать неоконсерватизм шире – как основной элемент духа времени. Особенно в нулевые годы. К 2001 году аура и идеология неоконсерватизма прижились не только в Америке, но и начали распространяться на другие страны, включая Россию. Это стало достоянием массового сознания, в нулевые неоконсервативный дух стал определяющим и для культуры. Этот дух можно охарактеризовать как квазиреволюционный, квазиутопический, в нем важна вера (или ее имитация) в то, что правильный, благородный мир можно построить довольно быстро, энергичными и спектакулярными мерами. Отсюда эстетически важная черта неоконсерватизма – его как бы возбужденное дыхание, порыв.
Лия Адашевская: Я бы сказала романтическое томление, о котором некогда писал Гегель.
Стас Шурипа: Эти буря и натиск происходят из левого движения: все деятели первого поколения неоконов начинали как троцкисты. Когда в Америке начался маккартизм, они стали праветь; причем до такой степени, что в 60-е заподозрили в Никсоне и Киссинджере чуть ли не марионеток Кремля. Троцкистская энергия, обратившись на 180 градусов, приняла форму «пещерного антикоммунизма».
Этот священный ужас перед СССР неоконам удалось превратить в политическую технологию. Они уверены, что выиграли холодную войну, что их революционный порыв вдохновил Рейгана на жесткий курс, который привел к поражению советских колониальных экспедиций и демократическим переменам в Восточной Европе. И эта энергия до сих пор питает неоконсервативные видения.
Константин Бохоров:Неоконсерватизм – до предела доведенная консервативная позиция, переходящая в революционность справа.
Стас Шурипа: Если считать, что консерватизм – это любовь к близкому и понятному, к настоящему и традиционному, то неокон стремится переделать настоящее. Он обращен в будущее, и настоящее для него – это несамодостаточная вещь, подлежащая исправлению и опеке.
Лия Адашевская: Думаю, надо сказать, что такое консерватизм без «нео».
Стас Шурипа: Вот, например, один из столпов британской консервативной мысли Майкл Оакшотт. В своем эссе 50-х годов «Быть консерватором» он описывает консерватизм как состояние души, как способ восприятия действительности. Это включает любовь к близкому и понятному, отказ от всего непроверенного, воображаемого, загадочного, короче – синица в руках.
Это идеология укорененного в традиции правящего класса, с подозрением относящегося как к либерализму с его открытостью, так и к любым формам социального конструирования. «Главная проблема плана борьбы с любыми планами состоит в том, что он принадлежит той же, что и они, политической школе», – говорит Оакшотт. В другом месте он говорит, что считает свою аудиторию по дымкам из печных труб. Такие они, классические консерваторы прошлого века – сидишь перед своим домом, дымок из трубы, почитываешь Фукидида в тени дуба.
Когда появляется приставка «нео», речь идет о гибридной форме постмодернистского типа. Такие вещи набирают популярность к концу ХХ века, это реакции на рост медиа, производства образов.
Можно где-то сравнить дух неокона с национал-большевизмом, как он был известен в 1990-е. Только в первом случае это происходит так или иначе в близких к правящему классу кругах, а во втором – в люмпенизированной среде. Для неокона характерно реваншистское чувство утраты миром подлинных ценностей, восходящее еще к идеям конца XIX века о вырождении, но теперь ответ на моральную энтропию – жесткая героика, крестоносный пафос. Без призывов вернуться в прошлое, скорее, исполнить, наконец, истину истории, тут тоже не без гегельянства.
Лия Адашевская: Тем не менее, он призывает к возвращению духовных ценностей.
Стас Шурипа: Причем понимаемых немного в формате фэнтези. Не как у Оакшотта – дым из трубы родного дома. Неокон, вообще, тесно связан с индустрией образов, это идеология масс-медийной эпохи. Даже самый значительный из предтеч неокона Лео Штраус на поверхности предается античным штудиям, а на самом деле призывает к манипуляции массами в интересах элит.
Логика следующая: у истоков Запада, в Древней Греции, политика и мораль были неразделимы, властвовали добродетельные. В ходе истории, особенно новейшей, это единство было утеряно, и теперь его нужно вернуть, в политику должна вернуться мораль и доблесть.
Лия Адашевская: Штраус вообще-то проповедовал двойную мораль.
Стас Шурипа: То есть, во-первых, управлять должны лучшие (похожие интонации были и у другого популярного неоконсерватора Дэниела Белла с его идеей «меритократии»). Во-вторых, поскольку Штраус консерватор, то он думает, что лучшими не становятся, а рождаются, таланты – от природы. И только им дана высшая добродетель, то есть способность познать философскую истину. А она довольно мрачна. Во вселенной Штрауса почти как в настоящей – холодно, пусто и властвуют лишь сила и масса.
Лия Адашевская: И «плохое может смениться только худшим», – утверждал Камю.
Стас Шурипа: Штраус – ученик Хайдеггера, отсюда момент экзистенционального надрыва. И если рассказать эту истину массам, то цивилизация погибнет, потому что массы не могут ее вынести, начнут деградировать от сознания бессмысленности мира. Поэтому истина и публичное мнение должны быть разделены.
Истину знает философ и дает советы политику, который, конечно, тоже из лучших. А для масс нужно придумывать истории и образы, религию и прочие успокоительные средства. В этом есть презрение к публичности, к социальности, к простому человеку.
Лия Адашевская: Интересна его теория бескровной революции. Философ передает знание ученикам, те в свою очередь своим ученикам и так они постепенно, распределяясь по миру, захватывают власть. Если учесть, что неоконсервативные настроения сегодня превалируют, то …
Стас Шурипа: Троцкистская идея, заметьте, перманентной революции. Одно дело философы и вожди, а другое, как в типично неоконсервативной истории о Гарри Поттере, маглы – люди без магических способностей. Они находятся в среде расхожего мнения. И для них нужно придумывать какие-то мировоззренческие байки. И потому мудрец должен постоянно лгать людям, понимаемым как население.
Эта двойная анти-просвещенческая мораль неокона сегодня распространилась в культуре, с этим связано схлопывание публичной сферы в последнее десятилетие, за что и ответственна философия Штрауса, усвоенная американскими политиками, на которых ориентируются все неоконсерваторы в мире. И вот типичное двуличие: самые добродетельные и лучшие люди должны все время лгать.
Лия Адашевская: А что неоконсерватизм сохраняет от консерватизма?
Стас Шурипа: Любовь к властному иерархическому духу. Только консерватору ближе Афины с их гармоничным обществом, а неоконсерватору – республиканский Рим, его экспансия. Республика военных героев, строгих мужей, легионеров, с горящими глазами рвущихся мочить варваров.
Константин Бохоров: В Риме тоже были две партии: популяры и оптиматы, причем непонятно, какая была еще более консервативной.
Стас Шурипа: Обычный консерватизм не интересуется массовым человеком, видя в нем форму ненастоящей жизни. А неоконсерватизм допускает смычку правящего класса и масс, некоторый популизм. Здесь политический лидер – это отчасти спаситель, а не менеджер, как в либерализме, поэтому должна быть миссия, борьба с врагом, которого даже если нет, то надо придумать. Эти идеи составляют нерв сюжетов писательницы Айн Рэнд. Она хоть и не говорила о себе как о неоконсерваторе, но воплощает все эти ценности, доводя их почти до гротеска.
В ее романах гений-одиночка, пассионарный инженер или предприниматель, пытается воплотить в жизнь какую-нибудь великую идею. Его хватают за руки и ноги толпы зловредных бездарностей, чиновников, специалистов, мелких бездельников, не способных оценить величие его замысла.
Гений не сдается и в итоге побеждает, а с ним и массам становится лучше, поскольку он, «голова-фонтан», улучает в итоге и их жизнь. И получается, что подлинный враг гения – не масса, ей-то он как раз несет свет, а слой профессионалов, специалистов, бюрократов. В пределе поп-философия Айн Рэнд это «человек человеку – волк».
Константин Бохоров: Консерватизм всегда связан с массами посредством мифа…
Лия Адашевская: Тем не менее, это заигрывание свидетельствует о том, что неоконсерватизм сегодня сближается с неолиберализмом и отходит от элитарных и аристократических воззрений на власть, порядок и традиции.
Правда, и в этом можно заподозрить двойные игры. Интересно, что неоконсерватизм так пришелся ко двору в России.
Стас Шурипа: Как сломанные часы два раза в сутки показывают правильное время, Россия показала точное время в 1917 году и в начале этого века. Внутренняя повестка дня оказалась созвучна неоконсервативной программе: стабилизация, рост корпоративных систем и угасание публичной сферы. Возникал новый средний класс с собственным этосом, основанном на страхе возвращения 90-х, хаоса и бедности. Затем наступила эпоха жадности, а с ней и поворот к апологетике власти.
Помню, читал интервью с губернатором одной из беднейших областей, он закончил его фразой: «Власть сакральна». Это неокон по-нашему: власть живет, как хочет, а подвластные – как она скажет. С одной стороны – родные традиции автократии, а с другой – тот же Лео Штраус, только без ссылок на Ксенофонта. В американском неоконе сакральность приписывали разве что математике. У его истоков еще в 1940-х годах стояли и группы математиков, работавших на военно-промышленный комплекс. Их стиль мышления оказал влияние на атмосферу целого исторического периода, второй половины ХХ века.
Например, в 50-е годы обсуждались возможные стратегии холодной войны. Влиятельной была идея француза Пьера Галуа о минимальном сдерживании: иметь минимум атомных бомб, достаточный только для уничтожения армии врага, если нападет. Но победила противоположная стратегия американца Альберта Вольштеттера, курс на максимум ядерного арсенала, чтобы в любых условиях гарантированно уничтожить противника полностью. По этой логике и развивались события, тридцать лет мир жил под угрозой исчезновения, несколько поколений выросли в постоянном страхе ядерной войны.
Еще одно любимое слово неоконов, и местных и заокеанских, – это империя. Это их Грааль. Некогда эта идея была развита Ирвингом Кристолом. Это идет из Америки.
Лия Адашевская: Почему же? Идея империи была сильна и в Советском Союзе, и в Германии, и…
Стас Шурипа: Не очень понятно, почему Советский Союз называют империей. Если бы это была империя, то в конституции не было бы права республик на отделение. Империя неоконов, скорее, питается идеями Фукуямы или Хантингтона, опиравшихся на Тойнби, который в свою очередь опирался на Шпенглера, от которого идет линия к евразийству и Леонтьеву.
В каждом из этих случаев – разные контексты, повестка дня, мировоззрения. Но дело не в сходствах, а в возможностях техники в каждый период. Это она придает форму идеям.
Орнаменты неокона, или искусство «красивой линии»
Лия Адашевская: А теперь давайте попробуем спроецировать неоконсервативные настроения на эстетику. Через что они проговариваются в ней? Ну, например, ваша живопись, Стас… Если не читать ваших теоретических текстов, то ее вполне можно соотнести с неоконом.
Стас Шурипа: Это интересно. А если читать, то нельзя соотнести? Вещи, которые меня интересуют, могут интересовать и неоконсерваторов, но есть несколько различий. Любой консерватизм, даже «нео», опирается на традицию. Из традиционной живописи я не использую почти ничего, кроме перспективы. Для меня важно, скорее, отношение к пространству, восприятие и схематизм зрения. Это относится к видениям тотальности, глобальных систем. К технократическим утопиям. Любой образ пространства может действовать на наши чувства, при этом в нем скрыты схемы, стратегии и диаграммы социальных отношений.
Например, перспектива – это инструмент подчинения пространства, превращения его в предмет. Наблюдатель, вооруженный перспективой, чувствует себя уверенно, он может все охватить взглядом, хорошо различает далекое и близкое. И в то же время этот предмет, пространство, поглощает и наблюдателя с помощью той же перспективы. Это колебательное отношение, притяжение – отталкивание между пространством и наблюдателем, наиболее явно происходит в сконструированных реальностях.
Для меня самое важное – построить и удержать это двойное отношение. Кроме того, неокон – это всегда духовность, часто дидактическая. Тут надо вспомнить традиционалистский поворот в искусстве лет десять назад: актуальными вдруг стали вопросы подлинности, хорошего вкуса и так далее. Я бы назвал это искусством красивой линии. В нем важно убедить, очаровать эффектным росчерком или мазком, потому что такими полагаются истинные ценности, далекие от бездушного мира чисел и программ.
Лия Адашевская: Константин, а ведь вы в своем проекте «Второй диалог», что проходил в рамках Третьей Московской биеннале, похоже, этой «красивой линией» и руководствовались. Ваш поиск как куратора был направлен на сугубо эстетические формы. При этом вы демонстрировали приверженность идеям художественного европейского авангарда начала ХХ века, говорили о реакции на постмодернизм и возвращении к модернизму. Или это было социологическое исследование?
Константин Бохоров: Я подхожу к этому явлению иначе. Неоконсерватизм возник как объективная реакция и проявляется в различных стилистических поисках разных художников. Меня это интересовало как симптом нашей здешней арт-сцены.
Но поскольку мне дали возможность исследовать художественную ситуацию в большинстве бывших союзных республик, то я предположил, что консерватизм должен как-то проявляться и там, и попытался выявить сходную симптоматику в работах художников, о которых нельзя сказать, что они по этому поводу глубоко рефлектируют.
Лия Адашевская: Ну, так это же и интересно, когда без рефлексии. В том смысле, что люди живут в этом времени, и оно клеймит их теми или иными признаками. И художники на уровне формы это фиксируют.
Константин Бохоров: Именно так. И я исследовал, как они используют орнамент, являющийся в постмодернизме важным элементом рефлексии, достаточно критической, задевающей национальные и культурные традиции, укорененные в общественном сознании. Вообще, моя выставка объективно показала, что неоконсервативные тенденции в современном искусстве усилились, причем не только у нас, но и в странах, прежде входивших в орбиту влияния социалистической идеи, и что это достаточно объективное явление.
Если в 1990-х художники из восточных республик находили себя в подрывных, субверсивных стратегиях, то сейчас они все более сосредотачиваются на формальных поисках, языковых играх, по сути, модернистского толка, и в этом отношении они относительно консервативны. Они тоже хотят играть по тем же правилам, которые задают им элиты, они к этому приспосабливаются. Но все это выражается достаточно интуитивно.
Об орнаментальности неоконсерватизма писал американский постструктуралистский критик Бенджамин Бухло. Он говорил, что одна из характерных черт постмодернистской архитектуры, характеризующая ее неоконсервативность, – это орнамент. Но это, разумеется, лишь одно из свойств. Черты консервативности проявляются гораздо разнообразнее.
Лия Адашевская: А как совпадает «воля к власти» с волей к орнаментальному?
Стас Шурипа: Я не очень доверяю Ницше. Тяжело выносить всю эту неэкологичную, эгоистическую риторику о воле к власти и супермене.
Лия Адашевская:Однако он огромное значение имеет для неоконсервативной мысли.
Так, в «Рождении трагедии» он говорит: «Существование мира может быть оправдано как эстетический феномен». Для неоконсерватизма эта мысль не посторонняя.
Стас Шурипа: Это можно понять двояко. Например, без наших эстетизаций, гармонизаций, рационализаций в мире нет смысла, тогда это, скорее, кантовская идея. Или в том духе, что красота спасет мир; эта мысль мне всегда казалась немного наивной. Но, может быть, консерваторы так и думают. И все-таки в ХХ веке эстетика – это средство пропаганды.
Константин Бохоров: В дословном переводе консерватизм – это то, что сохраняет. А эстетика – это важнейшее средство сохранения. Как известно, память – мать муз. Здесь действие и сохранение очень близко сходятся друг с другом. Эти две ипостаси эстетического взаимодополняют друг друга. Здесь еще очень важна проблема стиля. Консерватизм не может быть без стиля. Даже эти дома с дымком – это в принципе стиль.
Лия Адашевская: Жизнь не стильна, как считала Зонтаг. А что происходит с теми формами искусства, которые традиционно воспринимаются как революционные? Акционизм, например.
Стас Шурипа: Современный акционизм существует в условиях, где коммуникационные сети важнее публичной сферы, как она понималась в ХХ веке. Публичность подразумевает аргументированные и устойчивые позиции, культуру обсуждения общественных проблем, толерантность и так далее. А интернет – это мириады частных истин, за которые никто не отвечает.
Константин Бохоров: Марина Абрамович в «Гараже» – самая популярная выставка за прошлый год. Консервативное перерождение акционизма даже получило название – «популистский антропологизм».
Лия Адашевская: Тем не менее, от искусства сегодня ждут универсального звучания и высоких, позитивных смыслов. Многие художники начинают руководствоваться требованиями новой искренности и серьезности.
Стас Шурипа: Все-таки искренность в искусстве – довольно экзотическая добродетель. Как и другие дискурсы подлинности, потому что возврат к ним, к традиции – только один из способов реагировать на рост систем коммуникации, на тиражируемость и техническую воспроизводимость жеста.
Декларируемая серьезность обречена быть формой иронического отрицания. Думаю, дело в другом. В том, насколько искусство способно переизобретать реальность, а не просто быть еще одной вещью в той же самой реальности.
Лия Адашевская: Мне кажется, неоконсерватизм 1970-х годы был революционен в том смысле, что он был проектен. А сегодня политика и искусство бесконечно работают со старыми конструктами. Современная ситуация похожа на экран, на который проецируется все что было в прошлом. И все эти «нео» и «пост», играя основными «измами», вступают друг с другом во взаимодействие… Все это действительно напоминает орнамент.
Стас Шурипа: Это машинное начало современной культуры. В принципе орнамент –то, что производят машины: серии, паузы, перезагрузки. Так и в производстве культуры есть повторяемость, и она заполняется по каким-то паттернам. Плюс еще «ностальгия по настоящему», по выражению Джеймисона.
Скорее всего, он, как знаток советской культуры, заимствовал термин из названия песни группы «Цветы». Эта ностальгия выражается и в тенденции влипать в чужое прошлое, характерной для постмодернизма.
Один из самых интересных марксистских историков Перри Андерсон много писал про филиппинский шоу-бизнес. Там очень популярна стилистика 50-х годов в США и стилизация под них. Американские звезды не только имитируются, при этом очевидно стремление добиться лучшего качества, причем намного лучшего. Там есть сотни Элвисов, многие и поют и пляшут лучше, чем это делал сам Пресли. Так выражается общая тенденция: проживать то, что происходило с другими, снова и снова наслаждаясь игрой симуляций. У нас, кстати, тоже образцом, подчас невольным, выступают американские 50-е: культ потребления, техники, корпоративности.
Лия Адашевская: Рисуется сценарий буквально по Фукуяме – конец истории.
Стас Шурипа: Конец одной истории, начало другой. Потребление, аренда образов из другой истории. Вообще, если отвлечься от образов, то история – невыносимая вещь, одни преступления и разрушения.
Лия Адашевская: Так как же в искусстве проявляется революционный дух неоконсерватизма?
Стас Шурипа: Риторика подлинности и искренности, например. Сочетание призывов к прекрасному, цифровых технологий или пиара и готовности обслуживать идеологию. Вот, например, есть глубинная связь между цифровой техникой и идеей красоты; ее можно эксплуатировать с революционной энергией. Но вся эта революционность, конечно, карманная, она готова работать на власть, так или иначе понятую.
Константин Бохоров: Я не согласен. Питерский неоакадемизм – явление 80-х – 90-х, что интересно. Я хочу сказать, что неоконсерватизм в искусстве у нас появляется раньше нулевых. Он возникает сразу же с падением СССР. Причем как один из трендов диссидентского авангарда.
Лия Адашевская: Но так же можно играть не только в классику, но и в тот же авангард.
Стас Шурипа: Авангард – это игровая стратегия; все различие в ставках игры. У Малевича и Татлина – новый мир; у Поллока – личная свобода, а к концу ХХ века ставки и того меньше. Чем больше авангарда, тем обычно меньше искусства.
Может быть, авангард сегодня – это ивенты в соцсетях, но тогда, значит, ставки сильно упали даже по сравнению с 80-ми. Возможно, авангард не то что невозможен сегодня, просто эта позиция обесценилась.
Лия Адашевская: А можно конкретно: кого из наших художников вы бы связали с неоконсерватизмом?
Стас Шурипа: Не очень интересно развешивать ярлыки. Сказать, что кто-то неоконсерватор – это все-таки не совсем критика. В каждом случае надо анализировать методы, проблематику, вычитывать из них то, что соответствует нашим представлениям о неоконсерватизме. А наши трактовки неоконсерватизма, моя и Кости, субъективные.
Думаю, интереснее поразмышлять над опытом порожденных им культурных и общественных реалий. Эстетика неокона нашла самое прямое выражение в массовой культуре. «Властелин колец» – манифест неоконсерватизма.
Способы сопротивления
Константин Бохоров: Меня все же интересует, какие у неоконсерватизма в искусстве перспективы? Будущее в возвращении модернизма?
Стас Шурипа: Модернизм каждый раз возвращается немного как зомби, тело без сознания. На уровне сознания есть неоконсерватизм, но есть и разные другие способы обращаться к модернизму. Так как неокон – это дух, то он и витает, где хочет, может вселяться в различные формы.
Константин Бохоров: Но не слишком ли мы расширяем границы этого явления? Ведь есть западная критическая традиция консерватизма – это традиция возврата в неомодерн и неоформализм. Мне интересно разобраться, как критически относиться к этим неоконсервативным тенденциям, как с ними творчески сосуществовать и работать? Формируют ли они глобальный тренд в культуре? Или это фактор тупикового развития современного либерализма?
Американский критик Дэвид Грис, чью статью о неомодерне из October перевел «Художественный журнал», например, объясняет неоконсервативные тенденции в искусстве тем, что художники устали от критической теории, и им хочется пластически самореализоваться в традиционных медиа. А поскольку они не могут найти дискурсивных спаек, то искусство фрагментируется, распадается на группы самодостаточных консерватизмов.
Стас Шурипа: Но тогда за этим большое будущее – за небольшими группами, у каждой из которых в пределе своя этика.
Лия Адашевская: Ну вот, мы опять возвращаемся к идее масонства Штрауса.
Стас Шурипа: Но уже в сильно популяризированной форме и «после добродетели»; для классического неокона релятивизм не свойствен. Это значит, что демократия …
Константин Бохоров: Какая демократия! Это воплощение цезаризма – разделяй и властвуй. В художественном неоконсерватизме торжествует политика современных властей. Особенно ужасно это выглядит в России.
Стас Шурипа: Я, тем не менее, продолжу. Дело не в том, что художники устали, а, скорее, в том, что при нынешнем развитии «общего интеллекта» дискурсы производятся почти автоматически, и критическая теория стала продуктом потребления.
При этом и консерваторы не спят: неокон учитывает эту усталость от теории и предлагает свои упрощенные схемы и жаргон подлинности. Эти схемы совместимы с разными видами теории и практики. Это действует на уровне кода, и поэтому не обязательно разъединяет. А антиконсерватизм необязательно объединяет.
Константин Бохоров: Художники сегодня живут в консервативной ситуации и волей неволей отражают ее развитие. Каждый для себя сам решает проблему консерватизма.
Лия Адашевская: А есть ли способы сопротивления неоконсерватизму? Что мы можем отнести к критическим стратегиям?
Константин Бохоров: Американская критика выделяют два направления развития постмодернизма. Одно неоконсервативное мы уже частично зафиксировали: орнамент, стиль, историцизм, девиантные формы традиционализма, порожденные эксцентрическим субъективизмом и авторским гонором, бесконечное цитирование и сваливание всего и вся в кучи двусмысленностей, размывание всех дефиниций и категоризаций ради того, что можно назвать «красным словцом». Другое, постструктуралистское, пытается преодолеть структурализм модернизма, утверждая, что он не достаточно критичен и радикален.
Я позаимствовал эту классификацию у того же Бухло. Он, вообще-то, не очень любезен с современным художественным процессом, но кое-кого выделяет, например, Герхарда Рихтера. И можно догадаться, почему. Рихтер ведь только тем и занимается, что классифицирует структурные штудии модернизма, раскладывает их по полочкам. Возможно, это и называется у Бухло контрпамятью, поскольку памятью, историцизмом на злобу дня по Бухло занимаются неоконсерваторы.
Возможно, такая критическая стратегия сейчас несколько устарела. Но я не знаю другой критической стратегии, хоть сколько-нибудь адекватной тотальному доминированию неоконсервативного постмодернизма.
Дэвид Грис, которого я упоминал, во-первых, не правильно оценивает модернизм и формальные поиски в современном искусстве, не признавая за ними даже славного наследия авангардного прошлого, с которыми они работают. Во-вторых, он приверженец утилитарно-политического подхода к искусству, то есть насколько его само и его институты можно использовать для достижения тех или иных конечных целей. Поэтому он и провозглашает основными художественными достижениями последних лет «Оккупай Уолл-стрит» и Арабскую весну.
Стас Шурипа: Да, эти движения дают надежду на соединение массовости и критической позиции. На новые формы культурной гибридизации. Вполне можно представить длительное мирное сосуществование «Оккупай» и постмодернистского капитализма: внизу палатки, вверху небоскребы.
Но и в мире палаток работают символические рынки и действуют в принципе те же правила, «быть значит быть воспринятым», как говорил либеральный епископ Беркли. Экологический баланс поддерживается тем, что разные классы живут в параллельных мирах и не особенно воспринимают друг друга.
Константин Бохоров: Последняя дистопия Кроненберга как раз об этом…
Стас Шурипа: И противопоставить этому находится немногое: Секула, Рихтер и медийный активизм. Но и эти вещи можно понять в консервативном ключе. Просто мы находимся в ситуации победы неокона и начала его разложения. Это значит, что на каком-то уровне этим пронизано все. Бывает, что доведенный до логического предела консерватизм обнаруживает свою изнанку.
Например, Люк Тюйманс использует консервативный язык для критики общества. Тут надо иметь в виду, что неоконсерватизм означает еще и то, что техника опережает язык. Каналов коммуникации сколько угодно, технологии развиты, а речи льются сами. Каждый может говорить в разных форматах, маркируя речь тэгами и линками. Но за потоками коммуникаций – бездна молчания. Ее Тюйманс и показывает.
На Документе в 2002 году он представил гигантский холст с самым банальным натюрмортом, какой только можно представить. При этом выставка была посвящена осмыслению резко наступившей новой эпохи – 11 сентября, бушизм, триумф неокона. Вещь такая:3,5 метравысота,5 метровширина, холст, масло. Нехитрая постановка включает графин, пару яблок, грушу или что-то в этом роде. В центре огромного белого поля. Это симуляция начала начал, истока, но сам натюрморт почти растворяется в фоне, в этой немоте перед лицом мессианских фантазий и новейших технологий.
Буш рассказывал в своих огненных речах того времени, что видел во сне ангела с мечом, звавшего в крестовый поход, а художник отвечает вот так. Борьба с неоконсерватизмом через особую мимикрию под него.
Константин Бохоров: А кто еще?
Стас Шурипа: Например, Нео Раух балансирует на грани традиции и психоза. Эта пограничность делает его оптику критической.
Константин Бохоров: Я Рауха понимаю иначе. Можешь объяснить, в чем его критическая позиция?
Стас Шурипа: История – это сон.
Константин Бохоров: Но это не критическая, а как раз пораженческая позиция.
Стас Шурипа: Пораженчество – это обвинительный термин военно-полевых судов. В отношении к истории Раух похож на Рихтера. Да и на Беньямина.
Константин Бохоров: По-моему, экскурсы в историю отвлекают от сути дела. Важно понять, какие критические стратегии использует авангард, а какие – Нео Раух? И кого он таким образом обслуживает?
Стас Шурипа: Почему художник должен кого-то обслуживать? Если так ставить вопрос, то разговор получится не об искусстве. Возможно, современный наследник авангарда – это довольно робкий активизм, и он использует масс-медийные стратегии и пиар-технологии, но, к сожалению, за пределами групп активистов об этом мало что известно. У Рауха же критическую функцию выполняет и трагическая тональность, не характерная для консерватизма.
Константин Бохоров: Скорее, идеологический пессимизм. Я считаю, мы живем в эпоху такого развитого философского и художественного мышления, что даже эмоционально окрашенное критическое высказывание перестает быть критическим, оно как бы коррумпировано господствующим нарративом.
Критическое высказывание должно быть прогрессивно по своему механизму. В высказывании Нео Рауха бездна горькой наблюдательности, и его фантасмагории отчаянно пессимистичны, но их дискурсивный механизм находится на допотопном уровне.
Стас Шурипа: Что значит «прогрессивно по механизму»?
Константин Бохоров: Как говорит Бухло, произведение современного искусства антиномично, оно создает миф и тут же его уничтожает. И если ты повторяешь какую-то художественную конструкцию, уже возникшую, то, по сути, начинаешь обслуживать миф.
Когда он говорит о противостоянии критического постструктуралистского и неоконсервативного постмодернизма, то указывает, почему постструктуралистский модернизм является неоавангардным, прогрессивистским и так далее. Одна из его центральных идей: он снимает субъективный момент, претензию авторского эго на признание, хоть с его оптимизмом, хоть с пессимизмом.
Стас Шурипа: Процесс без субъекта.
Константин Бохоров: Без субъективности. Бухло выводит художественный дискурс в рефлексивную плоскость, что как раз Алан Секула замечательно реализует в своих проектах.
Он фотографирует такие вещи, которые вне дискурса существуют как вещь в себе, просто реальность, но в свете определенной проблематики за ними открывается великая символика современного мира. И это действует особенно сильно в сравнении с глубоко укоренившимся субъективизмом постмодернизма, со всеми его художественными жестами, стилизациями и цитатами. Это изменение механизма видения, иная оптика, хотя и глубоко укорененная в традиции критического дискурса.
Раух новой оптики не создает. Он – мастер историцизма. Он возвращается к историческим формам и в них пытается выражать негатив в галлюцинаторной гибридизации. Он не реализует механизмов выхода, углубляясь в свою собственную психологическую травму.
Стас Шурипа: Не он один. Проклятие постмодернизма в том, что говоря о реальности, мы на самом деле часто всего лишь выражаем собственные чувства. Это прогрессивно, это консервативно – мы так быстро все различаем, а сами мы с какой стороны этого различения? Способы сопротивления неоконсерватизму существуют.
Думаю, среди них важную роль играют просвещение, переизобретения повседневности, демократия опыта (это нейтрализует дискурсы подлинности, убедительности, художественной силы и т.д.) и методологический плюрализм, означающий, что любые методы и медиа можно использовать для работы с любыми проблемами в зависимости от решения художника.
Материал подготовила Лия Адашевская