Сергей Ходнев, «Коммерсантъ»

Поиски национального стиля, радикалы-хулиганы, «квартирники», охотящиеся за знаменитостями репортеры, мода на частные самолеты и веселящие порошки — сто лет назад, а как сегодня.

«ЖАР-ПТИЦА» СТРАВИНСКОГО
Доколе наконец на балетной сцене будут царствовать западноевропейские принцы-сильфиды-лебеди-феи да восточные пери? Пора, давно пора создать им конкуренцию в виде героев русских народных сказок. Примерно так рассуждали «крестные отцы» «Жар-птицы» — Дягилев и его артистическая команда, включавшая мирискусников Бакста и Бенуа и хореографа Михаила Фокина. Вообще-то сначала музыку заказали Анатолию Лядову. Но ближе к концу 1909 года, когда от маститого композитора все еще не поступило ни одной нотной строчки, Дягилев забеспокоился и решил рискнуть, обратившись к известному в меломанских кругах молодому ученику Римского-Корсакова — Игорю Стравинскому.

Самому Стравинскому, человеку крайне язвительному, поставленный в конце концов на его музыку спектакль не очень-то понравился; он прохаживался позднее по поводу героев, «брыкающих ногами глупейшим образом», и не преминул отметить, что во время премьерного спектакля одна из выведенных на сцену лошадей «выказала себя скорее критиком, нежели актером, оставив дурно пахнущую визитную карточку».

Но французской публике эти казусы были нипочем. Авторитетнейшие музыканты согласились с Дягилевым, увидевшим в Стравинском восходящую знаменитость мирового масштаба. Остальные (включая газетных критиков) взахлеб восхищались не только искусством Тамары Карсавиной (Матильда Кшесинская, готовившая поначалу заглавную партию, ехать в Париж отказалась), но и эстетским «ар-нувошным» преломлением русского стиля в декорациях и костюмах Головина и Бакста. «Танец вернулся к нам с Севера», — восклицали балетные законодатели. Побывавший на премьере Пруст потом на страницах своей эпопеи будет поминать именно дягилевские спектакли как образец истинного театрального чуда.

КОМЕТА ГАЛЛЕЯ
18 мая Земля должна была пройти через хвост в очередной раз появившейся на небосводе кометы Галлея. Известие о том, что в шлейфе «бродячей звезды» обнаружены ядовитые газы, вызвало шквал апокалиптических прогнозов по всему миру. Ученые пытались откреститься от панических настроений, но мир всерьез ждал катастрофы. Нервозность и тревожность, свойственные первым годам нового века, накладывались на хорошо усвоенную традицию научно-фантастической литературы века прошлого. Ожидания подогревали коммерсанты, предлагавшие легковерным обывателям защитные маски, «противокометные пилюли» и «противокометные зонтики». Более состоятельным лицам предлагалось брать на несколько дней в аренду подводные лодки: по распространенному убеждению, вредоносные газы не смогут проникнуть через толщу воды.

Газетные сообщения наперебой рассказывали, как в разных странах готовятся к неминуемой беде. В Америке шахтеры отказывались спускаться в рудники, боясь, что отравленная атмосфера не позволит им выйти обратно; в католических странах, таких, как Италия, церкви день и ночь открывали свои двери для напуганного люда. Те, кого миновал приступ благочестия, не могли себе отказать в удовольствии развлечься напоследок: пресса рассказывала, что в Париже устраиваются бесчисленные «балы кометы», на которые предлагалось приходить в костюмах «цвета небесного свода».

Столь драматические ожидания сменились, кажется, положительным разочарованием, когда выяснилось, что концентрация вредоносных веществ в дальних участках хвоста кометы (а она была от Земли на расстоянии 22,5 млн километров) слишком мала, чтобы представлять для обитателей планеты угрозу. На память об этом недолгом всемирном помешательстве остались стихи вдохновленных грядущей катастрофой поэтов, массовая графика на кометную тему (от рекламных плакатов до карикатур и открыток) и воспоминания очевидцев, обескураженных тем, что вместо предполагаемого «бича Божьего» они увидели в весеннем ночном небе всего лишь размытое пятнышко.

ДУЭЛИ. СКЛОКИ И НОВЫЕ ПОЭТИЧЕСКИЕ КРУЖКИ
«Символизм угасал» — вот так вот, даже в прошедшем времени, писал летом 1910 года Николай Гумилев в своей статье «Поэзия в “Весах”». Еще раньше, в январе, журнал «Аполлон» напечатал статью Михаила Кузмина «О прекрасной ясности». Статья поэта, призывавшего: «Любите слово, как Флобер, будьте экономны в средствах и скупы в словах, точны и подлинны», стала одним из ножей в спину русского литературного символизма и эдаким праманифестом акмеизма, который благодаря тому же Гумилеву поднимет голову несколько лет спустя.

За величественными идеологическими распрями иногда просматривались банальные ссоры. В 1910 году литературная общественность все еще смаковала истории о прошлогодней дуэли Максимилиана Волошина и Николая Гумилева, спровоцированной их любовью к поэтессе Елизавете Дмитриевой, которая для читающей публики выдавала себя за таинственную Черубину де Габриак. Человеческие обиды этого года играли свою роль и позже. Тот же Кузмин, например, писал в дневнике о предъявленной в этом году поэтическому сообществу молодой жене Николая Гумилева: «Она немного манерна, но потом обойдется». Быстро вошедшая в моду звезда акмеистского цеха Анна Ахматова, к которой и относится этот комментарий, затаила сохраненную ею до конца жизни обиду на Кузмина и прочих петербургских «старичков» за это снисходительное отношение.

ИТАЛИЯ И ФУТУРИЗМ
Всего-то несколько десятилетий назад образовавшееся Итальянское королевство довольно долго считалось в артистическом смысле скучноватой провинцией. За передовым искусством стоило отправляться во Францию, Германию или Австрию, а на патриархальный Апеннинский полуостров ездил совсем другой контингент — подражавшие Рескину эстеты, вооруженные «бедекером» туристы, ценители ренессансной живописи и любители древностей. И вот пожалуйста, весь 1910 год мир продолжал ужасаться и восхищаться «Манифестом футуризма» Филиппо Маринетти, грозившим радикально изменить имидж Италии. «Мы… хотим освободить нашу землю от зловонной гангрены профессоров, археологов, краснобаев и антикваров, — гремел Маринетти. — Слишком долго Италия была страной старьевщиков. Мы намереваемся освободить ее от бесчисленных музеев, которые, словно множество кладбищ, покрывают ее».

В 1910-м продолжают появляться «частные» футуристические манифесты: художники, литераторы и музыканты, разделявшие призыв Маринетти «восхвалять наступательное движение, пощечину и кулак», писали о футуристических перспективах «своих» искусств. Митинги и публичные перформансы, проводимые сторонниками нового движения в Италии, нередко заканчиваются потасовками, но во всех остальных странах круг интересующихся бунтарскими идеями футуристов становится все шире, а само слово «футурист» надолго превратится в нарицательное обозначение литератора или художника-радикала. Неудивительно, что Италия в этом году превращается в модную страну, о ней много говорят, туда ездят с немного другими намерениями и другими ожиданиями, чем прежде. Именно в 1910-м, например, в Италии побывали Любовь Попова (бравшая там уроки живописи) и Роберт Фальк. А те, кто презрительно фыркал по поводу футуристской блажи, следили по газетным публикациям за подробностями одного из самых скандальных судебных процессов начала века, проходившего опять-таки в Италии. В Венеции судили Марию Тарновскую, подстроившую при помощи одного из своих многочисленных любовников, Николая Наумова, убийство другого — богатого графа Павла Комаровского. Итальянцы тоже живо интересовались процессом, а Габриэле д’Аннунцио, по слухам, собирался посвятить русской femme fatale пьесу.

«БУБНОВЫЕ ВАЛЕТЫ» И ПЕРВАЯ АБСТРАКТНАЯ РАБОТА КАНДИНСКОГО
В декабре проходит главное художественное событие года — устроенная авангардом артистического сообщества двух столиц выставка «Бубновый валет». Название очень в духе футуристской риторики намекало, что хулиганство, тумаки и драки — вещи, которых бубнововалетчики совсем не боятся, в отличие от, скажем, хрупких мирискусников: выражение «бубновый валет» в арго конца XIX века было зарезервировано за каторжниками. Но был и еще один намек на карточные игры с вековечной символикой их мастей и с их превратностями: сочетание фатализма и азарта для духовной (отчасти даже и политической) атмосферы эпохи было на свой лад характерно. Новичков среди «бубновых валетов» было не так много. Кто-то наряду с французскими знаменитостями был отмечен в салонах скончавшегося в прошлом году «Золотого руна», кто-то уже участвовал в мероприятиях «Голубой розы». Но выставка стала, пожалуй, главной демонстрацией для корифеев будущего русского авангарда — его главные имена скандализованная московская публика впервые узнала именно тогда, в 1910-м.

Среди них было и имя Василия Кандинского. Он к этому времени уже десять лет учился в Мюнхене, и из русских художников в прошедшие годы контактировал только с теми, кто приезжал в Германию. Именно в 1910 году он создает небольшую акварель, которая стала одной из самых главных работ в истории искусства ХХ века, предвосхитившей на несколько лет деятельность многих других художников.

ЭПИДЕМИЯ САМОУБИЙСТВ
Слухи пугали обывателя картинами подпольных «клубов самоубийц», в которых интеллигентная молодежь-де посреди оргий массовым образом накладывает на себя руки. «Каждый день, как неизбежное, стали приходить эти черные, коротенькие весточки о самоубийствах милой молодежи. “Застрелился студент…”, “Курсистка приняла цианистый кали…”»

«И так изо дня в день, все чаще и чаще», — нагнетает страху в номере от 4 марта издаваемая Павлом Рябушинским газета «Утро России». Епископ Вологодский и Тотемский Никон в это же время со сходным ужасом пишет: «Никогда, кажется, так не было много самоубийств среди молодежи, как в наше смутное время. Газеты пестрят известиями о том, как молодые люди кончают расчет с жизнью. И большею частью эти несчастные сами объясняют причину совершаемой ими казни над самими собою: “надоело жить”, “смысла жизни не вижу”, “пожил столько-то лет, и довольно”… На днях три иудейки из “интеллигенток” заперлись в комнату, играли на рояле, пели веселые песни и… отравились. Трупы этих самоубийц молодежь осыпала розами, а на другой день “Новое Время” пишет уже: “За сегодняшний день в Петербурге вновь отмечен целый ряд самоубийств среди учащейся молодежи. Эти самоубийства принимают характер форменной эпидемии”».

Церковь видела в этой эпидемии следствие духовного упадка; советская историо­графия позже будет с чем-то вроде мрачного злорадства видеть в ней последствие задушенной царизмом революции. На самом деле в ряду ее причин можно назвать разлитую в атмосфере этого времени жуткую тревогу, но и литературно-культурные обстоятельства тоже. Пока артистическая верхушка уже жаждала «прекрасной ясности», массовая аудитория все еще восхищалась «Падалью» Бодлера и на декадентский лад любовалась самоуничтожением как крайней формой протеста — религиозного, политического, нравственного, всяческого. «Апостолом» самоубийц считался здравствующий писатель Леонид Андреев. «Очевидно, у тех установился обычай: прежде чем покончить с собой, послать письмо Леониду Андрееву», — писал завороженный этой волной суицидов Корней Чуковский.

ЛЕКАРСТВО ГЕРОЕВ
Наркотические вещества все еще считаются «универсальным лекарством», но в 1910 году уже появляются сигналы о социальной опасности наркомании. Правда, господствующее отношение к наркотикам пока еще грешит избирательностью. «Морфинисты» уже давно счи­таются классом психически больных людей, для исследователей психопатии они — персонажи из одного ряда с истеричками, онанистами и фетишистами. Зато, например, кокаин вполне всерьез почитается «великим утешителем»: все еще помнят медицинские эксперименты конца XIX века над солдатами, которые под воздействием белого порошка становились положительно неутомимыми, и отзывы доктора Фрейда, воспевавшего почти магическую действенность и безопасность кокаина (по сравнению с алкоголем). В этом году кокс только-только становится из нейтрально-благодетельного медицинского препарата порочным атрибутом богемных сборищ, родным братом абсента, о котором рассказывали столько ужасов биографы декадентов старшего поколения. Чего греха таить, кокаин был вполне доступен: как и целебные порошки, он продавался без рецепта в аптеках расфасованным в коробочки, стоившие один рубль. То есть примерно как три килограмма говядины или три десятка яиц.

Впрочем, в 1910-м уже пуб­ли­куются медицинс­кие сви­­­детельства о болезнях но­сог­лотки вследствие злоупотребления кокаином. Нюхающая богема, кажется, даже не обращает внимания на препарат фирмы «Байер», продающийся как лекарство чуть ли не от всего — от депрессии, астмы, простуды, кашля, мигрени, а самое главное, от морфиновой и опиумной зависимости. За его способность взрывным образом улучшать настроение пациентов компания назвала это вещество диацетилморфином — «лекарством героев», «героином». Массированная рекламная кампания не помешала медикам в том же году заметить, что злоупотребление героином в конце концов приходит к тем же результатам, что и увлечение чистым морфием. Это открытие получило большую огласку, и, казалось бы, после этого уничижительного приговора производство препарата должно было вступить в фазу тотального свертывания, но судьба распорядилась иначе.

ВОЗДУХОПЛАВАНИЕ
Автомобилем уже никого не удивишь: чтобы стать героем дня, нужно уметь летать. До появления полноценного воздушного транспорта еще далеко — 1910-й отмечен только робкими попытками пассажирских авиаперевозок. В июне LZ-7, новый дирижабль графа Цеппелина, впервые начинает осуществлять десятичасовой круиз из Фридриксхафена в Дюссельдорф, но один из полетов (когда в пассажирской кабине находилась в основном международная пресса) заканчивается катастрофой. Зато приватные аэропланы продолжают брать новые высоты, причем в самом буквальном смысле. Тут и там при большом стечении публики происходит то, что, по выражению прессы, «еще недавно считали сказкой из “1001 ночи”, “жюльверниадой”, фантазией весьма немногих мечтателей-чудаков»: русские летчики (отучившиеся на пилота во Франции) совершают взлет на аэроплане. Число авиаторов растет, появляются новые рекорды — 50 метров, 200 метров, наконец, 300 метров; рекордное время полета к концу года доходит до часа.Авиация стремительно входит в моду; в газетах появляются брачные объявления в жанре «Авиатор-летун, офицер 24 лет ищет смелую спортсмэнку(sic) с приданым от 150 000». В июне в Киеве поднимается в воздух первый аэроплан отечественного производства, а в Одессе оперативно открывается филиал французской аэроплановой фабрики Блерио. Увлечение, конечно, рискованное, о чем напоминает хотя бы судьба Николая Попова, разбившегося 21 мая (пилот выжил, но был тяжело травмирован), но тем больше был интерес сторонней публики. Полеты авиаторов, как правило, превращаются в публичные события. Весной под Петербургом, на Удельном ипподроме прошли международные авиационные состязания, собравшие «цвет столицы, и знать, и моды образцы». Возможно, именно этот ажиотаж заронил в поэте Василии Каменском, сотоварище Бурлюка и Хлебникова, желание стать авиатором, которое он реализовал на будущий год.

КИНЕМАТОГРАФ И ЭКРАНИЗАЦИИ
Петр Красавцев, взявший псевдоним Чардынин, заключает контракт с продюсером (как сказали бы мы сейчас) Александром Ханжонковым и становится главным российским кинорежиссером. Его киноленты обеспечивают конкуренцию фильмам европейских кинодеятелей — благо, почувствовав интерес к русской тематике, Чардынин выпустил целую серию фильмов на темы отечественной литературы. В 1910 году это были, в частности, фильмы «Боярин Орша» (экранизация поэмы Лермонтова), «Пиковая дама» и «Идиот».

Павильоном тоже приходилось пользоваться — еще долго, например, всякие зимние сцены с метелью снимались с вываливанием на актеров центнеров нафталина, изображавшего снег, отчего артисты иногда серьезно заболевали. Но весной-летом 1910-го съемки в основном велись в подмосковном Крылатском, где можно было найти необходимую натуру. Оборотной стороной этого было то, что на съемочной площадке собирались бесчисленные зеваки, которые непринужденно выражали во время съемок свои эмоции, и их не прогоняли, поскольку на дворе все-таки стояла пора «великого немого».

Мини-экранизациии худо­жественных произведений появлялись и в прошлые несколько лет; в этом году в «синемо» приходит гораздо больше людей, но помимо литературных короткометражек их привлекают и демонстрировавшиеся в кинотеатрах документальные кадры. Отечественные кинематографисты, к примеру, не преминули зафиксировать главное событие осени 1910 года — бегство и смерть Льва Толстого — во всех подробностях: от паники обитателей Ясной Поляны до похорон писателя. Толстой вообще давно интересовал адептов технического прогресса, но встречаться с ними (и тем самым дать им некое благословение «совести нации») он отказывался, так было с авиатором Ефимовым, мечтавшим обсудить с писателем значение авиации в русле нравственного прогресса, так было и с кинематографистами, которым пришлось снимать писателя в Ясной Поляне через щелочку, спрятавшись в отхожем месте. Его смерть развязала киношникам руки, в этом смысле события десятого года предвещали не столько достижения кинематографа, сколько успехи тележурналистики.