Александр Боровский

Хотелось бы, чтобы зимний запас слов (выражение покойного Вагрича Бахчаняна) начинался с чего-нибудь позитивного. Мирного. Так что начну с животных — что может быть безобиднее! Мне почему-то кажется, что после Московской биеннале любовь к животным в нашем искусстве резко усилится. И не только благодаря примеру Жан-Юбера Мартена, чудно управившегося со всей своей фауной.

Просто пора пришла. Ощущается необходимость опосредований. Слишком близко сошлись люди… Слишком ощутима расстановка сил. Слишком легко считываются интересы. Слишком очевиден дефицит идей. Нужно что-то вроде эзопового языка, чтобы не погрязнуть в прямых конфликтах как в обществе в целом, так и в нашей профессиональной среде. Посредник нужен. Образы животных испокон служили посредниками и проводниками. Словом, нужна собака-поводырь…

Да вот и на биеннале возникло ощущение, что то, что носится в воздухе, некоторыми нашими художниками уже прочувствовано. Так, Дмитрий Цветков визуализировал, по сути дела, басенный сюжет: звери напяливают на себя чужой мех. Чтобы казаться богаче и круче. Чтобы раз и навсегда покончить с собственной идентичностью. Чтобы самим себя не узнавать. Эта операция нынче нарасхват. Кто бы подумал, что эзоповское, крыловское, вечное так войдет в моду.

Мне только теперь открылось, как преждевременен был Олег Кулик в «лихие девяностые». Как своевременен он сейчас, на исходе стабильных нулевых, со всем своим «зверсоветом». Полтора десятка лет назад его эскапады воспринимались в контексте демонстрации ролевых функций художника, который все не успокаивался, претендовал на что-то не свое, обкусывал края господствующей репрезентации. Сегодня все это воспринимается абсолютно естественно, без всякой демонстративности и жестовости. Да и не «про искусство» все это, и не про художника. Про нас. Да, такие вот мы сегодня люди. Перекладываем ответственность (за политическое и творческое бессилие, за конформизм перед лицом репрессивных институтов, за собственную несостоятельность как «особи», как биологической единицы) «на плечи» животных. А куликовское «партийное строительство» — его давняя попытка создания Партии животных, полностью реализованная «в конституционном поле»: со сбором подписей-отпечатков лап, лапок, крыльев и т. д., с разборками с Центризбиркомом! Какой там перформансизм, сегодня это реализм чистой воды, правда факта, торжество дрессуры.

Старый-добрый анималистический жанр… Он не так прост. Существует как бы в разных режимах. В одном режиме он равен себе, ему комфортно в жанровых рамках, он самопогружен. То есть укоренен в своем материале — фауне всех мастей.

А бывает — переходит на другой режим. Осуществляет, как сегодня говорят, интервенцию. Прямо в реальную жизнь, в самую ее сердцевину. Рванулась эта самая жизнь к предельной свободе, к освобождению от всех и всяческих оков, тут и жанр подоспел. Не в прежних своих границах-оковах, а в каком-то новом формате. Так происходило в революционное время. Жанр стал свободолюбив, в предложенной им картине мира, естественно, не было места сложившемуся во времена Просвещения снисходительному патернализму по отношению к животным. Такова была установка Павла Филонова: все сущее — «проросль мировая» — едино и равноправно. Вслед за своим духовным учителем Велимиром Хлебниковым он мог бы сказать: «Я вижу конские свободы и равноправие коров».

Советская действительность живо поставила жанр на свое место. Запрятав обиду, он вернулся в свои берега, благо недостатка в потребителях его традиционных ценностей не было. Красные маршалы жить не могли без изображения боевых лошадей. Государственные мужи традиционно любили разглядывать на отчетных выставках тучные колхозные стада на многометровых полотнах. Все это было достаточно традиционно и безобидно. По крайней мере в большую политику советский анималистический жанр умудрился не ввязываться. Не то что в фашистской Германии. Там наблюдался взлет зловещей имперской ритуальной анималистики. Над дрессированными толпами в Нюрнберге во время партийных съездов, срежиссированных на пленке неутомимой Лени Рифеншталь, нависал монументальный геральдический орел, менее масштабные, но не менее агрессивные орлы сопровождали обнаженных воинов в бессчетных скульптурных композициях типа «Гения Победы» Адольфа Вампера.

Слава богу, у нас жанр не был столь безжалостно скомпрометирован. Более того, именно в разгар ангажированности и мобилизованности советского искусства целая группа первоклассных художников сохранила достоинство именно в русле анималистического жанра. Достоинство свое и достоинство жанра.
Василий Ватагин, Иван Ефимов, Дмитрий Горлов, Борис Воробьев, Иван Ризнич воспринимаются сегодня как анималисты, «пришедшие с холода»: подвижники жанра, завсегдатаи заповедников и зоопарков, они прекрасно сохранились, ничего не растеряли на крутых поворотах истории.

Я помню, как году в 1987 мы с Толей Белкиным брали интервью для нашей передачи «Крыша поехала» у Ивана Ивановича Ризнича, великого анималиста. Старик – ему было много за 80, был крутенек: сразу объяснил нам, что такое настоящее искусство:

— Тот не художник, кто не умеет правильно нарисовать винторогого марала!

Впрочем, был ли жанр в арт-практике Ризнича и его круга равен себе? Не было ли в их подвижничестве своего рода эскапизма? Вполне возможно, что и был. Иметь дело с животными в течение определенных исторических периодов наверняка приятнее, чем потрафлять вкусам вождей людских популяций.

А что с анималистикой сегодня? В каком режиме она работает? Уж явно не в героическом. Но и не в рабочем (это когда жанр, как мы условились, равен себе): работ попросту мало, ничего сопоставимого с великими советскими анималистами. Думаю, анималистика сегодня — в терапевтическом режиме. Это когда на зверей перекладывают нерешенные человеческие — личные и социальные — проблемы. Пускай поносят. А когда скинут — глядишь, и мы проснемся.