Кирилл Серебренников © Станислав Красильников / ИТАР-ТАСС

«Артхроника» продолжает цикл интервью с профессионалами в области искусства и смежных областей, который был начат беседой с Кристофом Таннертом. В новом выпуске режиссер КИРИЛЛ СЕРЕБРЕННИКОВ рассказал ЮЛИАНЕ БАРДОЛИМ о точках пересечения и расхождения театра и современного искусства, а также о том, почему театрального режиссера можно считать художником.

– Кирилл, я хотела бы начать с признания, что ваше существование в кино, в театре я воспринимаю, как мой личный Сталинград. Я поздравляю вас с вашим новым фильмом «Измена», с тем, что он открывал Венецианский кинофестиваль,  и, несмотря на то что там не было призов, сам факт вашего присутствия очень важен.

Спасибо.

– На этом тему кино я хотела бы закончить, если позволите, потому что «Артхроника» все-таки журнал, посвященный визуальному искусству. Но мне как драматургу в большей степени интересны темы, находящиеся на границе различных жанров. Поэтому первый вопрос очень простой: считаете ли вы себя актуальным художником?

Вполне! Каждый из нас вкладывает что-то свое в понятие «актуальный художник», но мне все равно очень нравится это определение. Я вообще считаю, что театр по какому-то недоразумению называется классическим искусством. Он как ничто больше относится к contemporary art, потому что contemporary это здесь и сейчас, а это именно область театра: театр тоже происходит «здесь и сейчас». В тот момент, когда закрывается занавес и зрители выходят из зала, спектакль исчезает. Это очень близко и к акционизму, и к перформансу. Правда, может быть, наоборот: перформанс и акционизм близки к театру, потому что театр древнее. Хотя как сказать… Главное то, что театр очень часто сам из себя «вычеркивает» понятие «актуальность», и тогда он становится похож на человека, который стесняется того, что просто живет, что он сам есть производное от времени, говоря: нет, нет, я не про жизнь, я про вечное, про то, что понятно только мне и узкому кругу посвященных, пытаясь этими самым преодолеть свою сиюминутную природу. А природа театра именно cиюминутна.

– А в чем это, на ваш взгляд, проявляется конкретно? Недавно Франк Касторф сделал 150-й спектакль по Чехову…

…нах Москау, нах Москау…

– … и завесил весь Берлин – у «Фольксбюне» (театр, который возглавляет Касторф – «Артхроника»), видимо, очень хорошая пиар-агентура – фотографиями Бориса Михайлова. Весь город был завешен его бомжами. Слияние, состыковка…

Мне вообще все это очень нравится, но послушайте, это не просто состыковка. Понятно, что Касторф один из самых влиятельных современных художников, который дал мощнейший импульс театру, заставив его смотреть в сторону современного искусства. Я не фанат всех его спектаклей, но значение его гигантское. Это человек, который внес совершенно иную фактуру в театр, придумал, как интересно применять видео, сделал театр частью эксперимента на территории актуального искусства. В этой поверхностности, шероховатости и как бы случайности есть мощная энергия и мощная идеология.

У Касторфа много последователей, много эпигонов. Когда они пытаются его повторить, они теряют главное идеологию. Потому что за всем этим помимо формальных приемов стоит левая, практически троцкистская идея. Эта идея, в которую входит и отношение к человеку, и отношение к миру, к политике, к социальным вопросам. Театр вещь исключительно идейная, как любое искусство. Как только это переходит в режим красивости, то в случае искусства это оборачивается салоном, а в случае театра в какое-нибудь коммерческое развлекательное шоу…

—… интертейнмент… А идейность подразумевает какое-то развитие? Если остановиться на примере Касторфа, он был троцкистом еще тогда, в 1980-е или 1990-е годы, когда бежал в Западный Берлин. Он уже с этой идеей пришел. Означает ли актуальность, что надо подстраиваться под ежесекундно меняющийся мир? Или он может быть трибуной для своей идеи? И все знают, он – левый, и если вам надо это – идите туда.

Настоящие идеи изменяют тебя онтологически. И если они становятся твоими по-настоящему, очень трудно их сбросить, как кожу. Они проникают, они меняют твою структуру, они заставляют действовать определенным образом. Ты не можешь сегодня быть левым, завтра правым, потом анархистом, а теперь буржуазным художником. Это все будет выглядеть неорганично, будет смотреться просто позой.

– Но левые 1989-й и 2012-й…

… Конечно, разные левые. И это тема отдельного исследования, как произошла трансформация идей Касторфа: из лево-лево-левого стал умеренно левым, но и, кстати говоря, эта умеренно левая позиция сегодня кажется достаточно экстремальной. Потому что, как и все в нашем мире, левые идеи сегодня переживают изменения, раздваиваются: с одной стороны, они уходят совсем в радикальную сторону, в бомбометание и Оккупай, с другой они возвращаются в виде безопасных интеллектуальных разговоров на каких-нибудь кухнях а-ля Восточный Берлин и в этом случае выглядят вполне комфортно по отношению к капитализму.

Кирилл Серебренников © Сергей Карпов / ИТАР-ТАСС

– Давайте поговорим об актуальности актуального искусства. Например, Алвис Херманис, будучи одним их самых прогрессивных режиссеров, зарезервирован на 10 лет! Если вы захотите сделать тематическую выставку, причем не на злобу дня, а какую-нибудь серьезную, хорошо продуманную выставку, скажем, в свете весомых социально-политических изменений в мире, то в ответ услышите: супер! отлично! гениально! Делаем вот, сразу в 2017 году…

… Всё так. Везде то же самое …

– И я вот думаю…

… какая при этом вообще возможна актуальность?!

– Именно! И как вы к этому относитесь?

Алвиса Херманиса я знаю очень хорошо, он мой друг, и у него действительно все зарезервировано на 10 лет вперед, но это касается выездных работ. У себя внутри он работает больше как актуальный художник. Хотя, возможно, сам себя таковым не считает… А на Западе он работает, как мы все: продает свое умение. В этой ситуации чаще требуются твои навыки профессионала, а территория эксперимента меньше. Хотя бывает по-разному… У наемного режиссера чаще всего задача – сделать то, что от него ожидают, не провалиться, понравиться. Я чувствую это подлое противоречие и пытаюсь его разрешить. Я как раз вне Москвы стараюсь сделать то, что мне не всегда удается попробовать в МХТ. Я меньше думаю о «формате», а больше чувствую себя по-хорошему безответственным.

– А в качестве представителя своей идеи? Если бы Касторфа позвали в Москву, он бы поехал не понравиться, а именно залить все кровью.

А его и не зовут поэтому. Понимаете? И когда они приходят и смотрят какой-нибудь его спектакль, они говорят: а, это здорово, но это фестивальная режиссура. Потрясающий художник, влиятельный, но как на это собрать зал каждый день? Дело в том, что у всех директоров театров есть бизнес-установки: им надо заработать деньги, продать спектакль, заполнить зал. Плевать им и на искусство, и на идею!

– И как быть? Может, есть какие-то уловки? У Мадонны тоже на сто лет все расписано, но на концерте в Санкт-Петербурге она надевает балаклаву, а на концерте, скажем, в Белфасте берет автомат и опять-таки балаклаву.

Но это не жест актуального художника. Это имитация, это заигрывание с моментом. Актуальный художник не репрезентирует чужие смыслы, он  производит свои. Когда надо было сделать спектакль «Отморозки» по Захару Прилепину про нацболов, я чувствовал, что это может быть больше, чем просто спектакль, что это для нас гражданское высказывание, что это политический акт. Он, как говорят, стал в новейшей истории первой ласточкой так называемого политического театра. Его мы делали без всяких заказов, без денег, без понимания, что это вообще может быть где-то показано.

Я считаю, что актуальный художник должен делать время от времени то, что он не может не сделать. Не по заказу. И иногда вопреки ожиданиям публики. И потом, актуальность искусства это не реакция на события в газете. Актуальность это ощущение того, как устроено пространство и время, выраженное в визуальных образах. Можно сделать актуальный спектакль по Чехову. По Овидию. А можно и я это видел сотни раз сделать абсолютно нафталиновый спектакль по самому современному драматургу.

– Давайте вернемся в сферу самого искусства. У вас, как мы выяснили, нет этой форы, как у той же «Войны», Pussy Riot и так далее, потому что они бегут впереди планеты всей. Радикализация идет по нарастающей. И если тебя завтра не посадят, то о тебе вообще никто не узнает. Таковы реалии.

Чтоб тебя узнали, в совриске надо сделать такое бэм!!!

– И в мире театра вы являетесь, безусловно, тем человеком, про которого и говорят «бэм». Чувствуете ли вы свою ответственность, как художник, не перед публикой, а перед художником, который идет следом за вами, который будет вынужден сделать «бэм» в три раза круче? Ведь это уже становится опасно?

Но я ведь говорю об искусстве. Искусство все сплошной «бэм», иначе оно неинтересно.

– А где граница между искусством и жизнью? Не будем говорить сейчас о российских примерах. Возьмем заморские. В Бразилии есть группа «Пиксадорес». Они создали собственный алфавит и рисуют политические лозунги на высотных зданиях. А внизу стоят менты и подстреливают их,  как голубей. То есть когда он наверху пишет – это искусство, а когда летит вниз и разбивается – это уже реальная жизнь? Или как?

Вы сейчас говорите о невероятно радикальных формах искусства.

– Но ведь радикализация нарастает.

Потому что искусство загнано в резервацию легитимности, и оно чувствует, особенно современное искусство, свою ненужность и свою продажность. И требует реванша. В наиболее острых, радикальных фазах существования. Потому что в тот момент, когда художника сажают, в него стреляют и так далее, он становится нужным, он оказывается знаменитым. И, как говорил Энди Уорхол, получает свою пятиминутку славы, а ведь ради этого все и делается. Мне кажется, это путь безумно интересный, но тупиковый. Он ведет, как ни странно, к редукции смыслов, к отмене нюансов, подтекстов, к атрофии сложности. И когда я периодически повторяю, что на территории искусства возможно все, я все-таки говорю не про эти радикальные проявления, а про более традиционные формы, как скажем, театр, станковая живопись. Темой картины может быть все, что угодно: инцест, поедание одного человека другим. Любые темы! Искусство, в отличие от культуры, неподцензурная территория.

– Но это вымысел! Для меня искусство – это все-таки вымысел. Фантазия. Когда она воплощается, то тут уже начинаются определенные проблемы. Потому что я себе представляю этого зрителя. Вот у вас есть свой театр, и вы ставите там достаточно радикальную вещь. А рядом на улице, без всяких входных билетов условный Олег Мавромати совершенно не условно, а по-настоящему прибивает себя…

…гвоздями к кресту…

– …и люди, которые потом придут в театр, неважно, через год, через пять лет, скажут, а нам вот уже этих эмоций…

…маловато.

– Именно!

Вы ставите невероятно тяжелые, но справедливые вопросы, и как ответить на них, я сейчас не знаю. Гонка за адреналином ни к чему хорошему не приведет. Она кончится кошмаром и разрушением. В театре есть вещь, которую нельзя выбросить: игра. Театр имеет игровую структуру, детскую, наивную. Любая игра, пусть даже самая острая и радикальная, все равно подразумевает некую дистанцию, договор играющих, конвенцию. Эта конвенция постоянно подвергается пересмотру. Сначала так: зрители просто сидят в зале и смотрят на освещенную сцену. Хорошо. А если по-другому? Зрители сидят среди артистов. Артисты приходят к зрителям. Нет занавеса. Нет сцены. Все время что-то меняется в форме, но принципиально театр как искусство эту конвенцию об игре не нарушает.

Для того чтобы зритель встретился с театром, он должен купить билет, и он знает, что идет на некие договорные отношения. И территория ненападения оговаривается. В случае современного искусства наличествует принципиальное нарушение конвенции о взаимоотношениях художника и зрителя. Она принципиально нарушена. Зритель иногда не знает, что он зритель. И это уже другие отношения.

Кирилл Серебренников © Валерий Шарифулин / ИТАР-ТАСС

– А художник разве всегда знает, кто он? По поводу свободы художника на территории искусства есть масса примеров, где ради кадра режиссер может, например, повесить актера.

Я всегда в таком случае спрашиваю: а играть не пробовали? Я вот верю в Игру. Я сто раз видел, когда настоящие вещи выглядят фальшиво, а сделанные вещи выглядят по-настоящему. Я за мастерство. Я за веру.

– То есть не допустите, чтобы на съемках актеры дрались по-настоящему?

Нет, это допущу. Очень часто настоящие драки выглядят как фэйк. Но вот в области демонстрации эмоций грань между игрой и реальностью очень зыбкая. Здесь ничего нельзя сделать, и артисты, которые орут и плачут, они всегда орут и плачут по-настоящему. Если говорить о художественном мире, тут у меня всегда большие вопросы: допустим, как поместить обнаженное тело на сцене, чтобы это не выглядело нелепо?

– То есть вы не за телесный театр?

Я за телесный театр, я за очень настоящий театр. И вопрос «правда неправда» для меня всегда стоит весьма остро. Просто у театра свои законы правды, и они отличны от законов правды в реальной жизни.

– А в какую сторону направлен вектор влияния? Современное искусство влияет на другие жанры или все происходит иначе?

Театр всегда был зависим от современного искусства во всех направлениях, будь то театр с живописными задниками, будь то современные эксперименты современных визуальных идей. Головин и Мейерхольд.  Живописная традиция. Степанова, Веснины и Мейерхольд. Футуризм, конструктивизм. Дягилев и «Мир искусства». Ар-деко, кубизм. Любимов и Боровский огромное влияние арте повера. Таганка – это единственный театр, который был подвержен влиянию мировых тенденций изобразительного искусства. 1960-е годы и взрыв, потрясение именно от формы театра.

– Нет ли у художника ревности, что его работа перестает существовать отдельно и ему как бы приходится отдать свое детище театру?

Нет. Все перечисленные мною примеры это не последние люди в мире искусства, и поэтому они пишутся с режиссером через черточку. Анна Фиброк и Марталлер они пишутся через черточку, потому что она как режиссер- сценограф создает целый мир гипернатуралистического театра. И то, что происходит в визуальной части у Касторфа, и у Остермайера, и то, что происходило у потрясающего режиссера Юргена Гоша, это все современное искусство.

– А у вас?

Я вообще хотел стать художником, но когда готовился к вступительным экзаменам, на натюрмортах сломался. И не поступил. Теперь в театре наверстываю упущенное. Я последние несколько лет и сценографию, и костюмы делаю сам. Для меня это способ сформулировать смыслы, для которых нет адекватной вербализации. Ведь соотношение фактур и цветов может быть не менее мощным по воздействию, чем сочетание слов.

Вопросы задавала Юлиана Бардолим


Материалы по теме:
Кристоф Таннерт: «Когда художник понимает, что искусством он ничего не добьется, он должен оставить искусство», 02.11.2012