ГЛЕБ НАПРЕЕНКО с друзьями посетил Онежский район Архангельской области, где сохранилось множество памятников деревянной архитектуры, и задумался о позиции искусствоведа в путешествии по русской провинции.

1.

Встреча с другим заставляет задуматься, кто ты перед ним и насколько ты чужд самому себе.

Все путешествие на Онегу мы всматривались во что-то, как нам казалось, иное, чем мы, будто пытаясь распознать какой-то смысл – уловить ответный взгляд в нашу сторону. Мы всматривались в снежные пейзажи, в брошенные дома с расписными скатами, в деревянные часовни и церкви, в бывшие ДК, в быт людей, у которых мы останавливались в селах, в танцы местных жителей под хиты 90-х в ресторане города Плесецка.

Но никогда нельзя было всмотреться до конца и понять, что перед тобой. Всякий раз приходило расставание: мы находились в постоянном скольжении по пространству среди наслоений исторических, этнографических, географических смыслов, и попытка вглядеться была лишь задержкой на пути. Перед глазами встают убегающие в темноту сосны за влекомыми снегоходом санями. Вглядываясь назад, всё время думаешь увидеть, что осталось там, где тебя больше нет. Кажется, ты видишь границу покинутого пространства, в котором нет уже ничьего сознания, но никогда не видишь её на самом деле, постоянно дрейфуя в беге саней, – играешь в ситуационизм в зимнем лесу.

На санях, прицепленных к снегоходу, мы ехали из деревни Пустынька, где до революции была монастырская пустынь, до начала 1990-х – психоневрологический интернат, а сейчас всё брошено, кроме нескольких домов, куда приезжают летом бывшие жильцы на охоту и рыбалку. На пригорке стоит двухэтажная деревянная церковь первой половины XVIII века с уникальным покрытием всего храма одной бочкой, то есть заостренным кверху полуцилиндром. В верхнем, летнем храме, где сохранилось архаическое по своему типу двенадцатилопастное перекрытие свода, расписанное звездами и называемое небесами, выбито окно, и через него заметает снег и слышатся онежские пороги. Снег и звуки пересекают границу внутреннего и внешнего пространства, снимая противостояние природы и человеческого произведения.

Вид с колокольни в Турчасово © Ольга Широкоступ

Вид с колокольни в Турчасово © Ольга Широкоступ

Именно в невостребованных вещах, выпавших из магистрального течения истории – в брошенных огромных домах, брошенных колхозах и церквях, рассыпанных по полу письмах «душевнобольных» в интернате, – мы пытались опознать что-то в себе. Что-то тоже невостребованное, не проговоренное, и потому нам самим невнятное. Что-то, утаившееся от магистральной линии жизни, которая проходит на ее основной сцене, в Москве. Что-то, что необратимо вышло из всякой борьбы за признание или успех, но что остается между строк и что только в постоянном скольжении можно вынудить промелькнуть, как пейзаж, мерцающий за частым забором. Именно его пытаешься разглядеть, когда останавливаешься, хотя разглядеть, не двигаясь, ничего невозможно.

Итак, в брошенных вещах мы пытались распознать часть самих себя: нас с местными памятниками и жителями роднил призрак забытья за спиной. Пространство, в котором мы перемещались, то и дело напоминало кому-то из нас пространство сна – это сравнение звучало за поездку неоднократно. В бывшей столовой психоневрологического интерната Пустыньки на метр просел белоснежный потолок, и через окно в помещение просовываются ветки; в церкви в Сырье пол накренился, и лесистый горизонт за окном казался запрокинутым. Казалось, эти видения построены в согласии с грамматикой бессознательного.

2.

То, что имеешь дело не просто со штучными объектами, отброшенными ходом истории, а с целыми пространствами, наделенными смыслом, обескураживает и ставит ряд вопросов искусствоведению и социологии. Что мы, как городские наблюдатели, пытаемся прочесть в памятниках? Нам видится, например, что разрушаемые памятники не опознаны и не оценены теми жителями, кто их уничтожает. Но понимаем ли мы эти памятники, выдвигая с позиций науки суждения вроде «здесь видно влияние каменной архитектуры», или «вряд ли кубоватая бочка произошла из шатра», или «в этом доме видна провинциальная версия мотивов рококо»?.. Чтобы проинтерпретировать памятник, мы постоянно вынуждены соотносить его с большей системой; действительно, всякий памятник зависит от большего, чем он сам, контекста. Однако скрытая в памятнике речь содержит в себе и иное обаяние, выявляющееся, например, когда он заброшен и обречен на гибель. Когда памятник стоит на грани уничтожения, в нём проступает нечто иное, чем обращенная к научному зрителю личина знания: проступает сам факт его бытия как основа для всех возможных интерпретаций. Именно когда памятник уходит или когда мы его покидаем, становится видна его темная сторона: первичная изнанка всякого смысла.

Церковь в Пияле. Интерьер © Александр Королев

Церковь в Пияле. Интерьер © Александр Королев

В постоянном движении по пейзажу мы угадываем между его строк пустоты: среди плотной вязи смыслов мелькает сам лист бумаги, который обусловливает возможность текста. Но чтобы были пробелы, нужен текст, и его строки призывают себя прочесть – но как их читать, чтобы не забывать о ценности пробелов? Как интерпретировать памятники, уважая в них нечто помимо их смысла? Как слушать людей, встречаемых по пути?

Пробелы в тексте – это в том числе и зазоры между нами, наблюдателями, наделенными своим социальным и культурным кодом, и тем культурным кодом, который запечатлен во встречаемых нами памятниках или людях. Здесь снова следует задуматься о нашей позиции наблюдателей. Мы не статичны, мы не наделены лишь научными структурами для опознания реальности, но пребываем в постоянном дрейфе – да, потому что мы туристы, но и шире, потому что мы часть динамичной современной социальной реальности.

Когда имеешь дело с памятниками традиционной культуры, ощущаешь статичность и тотальность охвата реальности, на который они претендовали. Они пытались заявить, что являют собой самостоятельный микрокосмос, отражающий логику всего миропорядка: не только потолки церквей расписаны звездами, ими испещрены сводики над чердачными окнами домов. Мир человеческий мыслился как замкнутая модель всего мироздания. Сегодня шестиконечные деревянные звезды падают с домов в сугробы, а расписные холсты, которыми были обиты своды церквей, сворачиваются в свитки, как небеса при снятии шестой печати в Апокалипсисе: конец света традиционной культуры уже совершился. Крестьянство как класс пало жертвой истории.

Церковь в Турчасово © Ольга Широкоступ

Церковь в Турчасово © Ольга Широкоступ

Прежняя деревенская культура в основном либо заброшена, либо стала зоной китча – охвачена вторжением низовых слоев городской культуры. Включившись в обмен с современным городом, традиционная сельская культура попыталась обойтись с потоком городских образов и предметов так же утвердительно, аффирмативно, как она обращалась с окружающей средой ранее: присвоить себе все самое яркое как манифестацию полагаемого несомненно правильным и стабильным миропорядка. Пластик заменил дерево, китайская «Барби» – народную игрушку.

Город не только заполоняет села своей продукцией – он забирает у них молодежь. В деревне Подпорожье нам помогал открывать церковь сын местного жителя, уехавший жить в город Онегу, но оказавшийся случайно в этот день в родном доме. Когда он стоял рядом с одетым в валенки и мешковатые брюки отцом, было видно, насколько сын подчеркивает в своей одежде принадлежность городской культуре: ботинки с загнутыми носами, дутая куртка с оторочкой из искусственного меха – псевдо-Луи-Виттон, тени «элитной» моды… Так одетых людей часто видишь в метро в Москве. Но у него, как у многих местных, была хорошо поставленная, неспешная и ясная речь, напоминающая мощные бревенчатые конструкции, видимые в подклетах церквей, внутри колоколен или за отодранными досками потолков.

Сходным образом двойственное впечатление произвели люди, танцевавшие на Рождество в ресторане в Плесецке. Почти все – женщины, под блеск цветных прожекторов и шансон они отплясывали почти народный сдержанный танец: не сговариваясь, встали в круг наподобие хоровода и выходили по очереди в его центр. Именно при всматривании в эти танцы у меня возникло острое чувство, что я что-то неверно понимаю со своими критериями вкуса. Танцы в ресторане демонстрировали систему отношений, к которой мы были непричастны и которая была для нас недоступна – как плотно сомкнутый хоровод или как замкнутый микрокосмос домов и часовен с их звездчатыми небесами.

Внутри дома в Подпорожье © Ольга Широкоступ

Внутри дома в Подпорожье © Ольга Широкоступ

Насколько силен зазор между традиционной культурой, следами которой мы восхищаемся, и смущающим нас китчем? Одно, как бы это нас не удивляло, может наследовать другому. В Пияле, где находится самая высокая в России деревянная шатровая церковь, построенная при Никоне и Алексее Михайловиче, храмом заведуют местные жительницы, давно перебравшиеся в Северодвинск. Они держат храм на ключе во избежание разорения и пишут письма во всевозможные фонды с просьбой помочь с ремонтом: весной талые воды подходят к самым фундаментам и колокольня вот-вот поедет. Вместе с тем в своей избе они навели уют именно китчевый: все комнаты завешены яркими календарями и открытками с золотыми блестками.

И церковь, и быт этих жительниц складываются, условно говоря, из двух составляющих. Во-первых, из деятельного стремления к лучшей жизни, будь то порыв к обустройству прекрасного совместного быта или прекрасного храма – образа небес на Земле. Во-вторых, из требования придать этим стремлениям законченную форму. Именно процесс обустройства, придания надеждам ясной формы становится путем для вторжения иной, господствующей воли: воли религиозного канона или городского массового производства. И здесь не важно, распознаем ли мы итоговую форму как прекрасную и исторически ценную (канонические образы святых и ангелов на небесах в храме) или как китчевую (обои и псевдохрустальная люстра в избе).

Именно местные жители, а не ученые из Москвы имеют силы попытаться взять храм под опеку. О государстве, от чьего имени провозглашается охрана памятников на табличке на храме, речи не идет: здесь может помочь только низовая инициатива. Но как местные жительницы мыслят реставрацию? Как ремонт, то есть приведение  здания в аккуратный вид. О провозглашенной еще Игорем Грабарем концепции консервации без поновлений и «реконструкций», разумеется, речи не идет. Но не является ли совсем не научный ремонт единственно возможным способом для памятников выжить в сложившейся ситуации? И кто мы, ездящие по церквям и, кажется, со своими знаниями в истории искусства понимающие их лучше местных жителей, но ничем не могущие помочь, кроме небольших денежных сумм?

Церковь в Пияле © Александр Королев

Церковь в Пияле © Александр Королев

Пияла – пожалуй, самый парадоксальный пример соотношения быта людей и эстетики храма, о котором они пекутся. В Ворзгорах ответственный за храм, местный житель в четвертом поколении, ведет куда более аскетичный, лишенный всяких украшательств быт – но и соответственно хозяйственно он понимает реставрацию, деловито обшив потолок храма свеженькой вагонкой. Две старые бревенчатые колонны с шаровидными капителями упираются теперь в крепкий новодел.

Что распознают местные жители в памятниках? Они слышат в их речи совсем иные смыслы, чем мы, наблюдатели с искусствоведческим образованием. Нам кажется, что они упускают в памятниках что-то очень ценное, что смыслы, скрытые в памятниках, ими не услышаны… Порой именно глухота местных жителей к смыслам материальной среды и их пассивность спасает старинный быт. Например, самый аутентичный интерьер избы с резной старинной мебелью мы наблюдали в доме у крайне бедно живущей пьющей пары, у которой руки не доходят до хозяйственного переустройства и избавления от «хлама» бывшей хозяйки-поморки. Путешествие по стране кажется путешествием среди глухих друг к другу действующих лиц: людей, институций, памятников… Но не являемся ли мы сами столь же глухими?

3.

К чему взывают в нас встречи с этими людьми и памятниками? Как относиться к их культуре и их восприятию культуры? Должны ли мы чувствовать ответственность перед людьми, подобную ответственности перед брошенными памятниками?

Турчасово © Александр Королев

Турчасово © Александр Королев

Но ставить себя выше этих людей – и глупо, и невозможно. Искушения экзотизации, описанные постколониальным дискурсом, прекрасно распространяются в России на восприятие собственной страны жителями метрополии-столицы. Здесь можно усмотреть наследие внутренней колонизации, сыгравшей огромную роль в нашей истории и ставшей одним из корней терзаний в жанре «интеллигенция и народ».

Можно указать на угнетенность жителей Плесецка, вынужденных довольствоваться для своих эмоциональных нужд танцами под низкопробную попсу. Видно, насколько люди в России устали: после закрытия огромной части производства, обеспечивавшего города рабочими местами, многие хотят пресловутой недостижимой стабильности. Люди лишены аппарата для распознания в себе порывов к иному будущему. Общество не предоставляет им достойных форм, в которых эти порывы могли бы реализоваться, как это удалось, несмотря на канон, в храмах в Пияле или в Пустыньке. Возрождение религии, обратно вытесняющей дома культуры из зданий, как в церкви в Ворзогорах, хотя и дает людям надежду, но кажется сегодня вынужденным: когда реальный горизонт темен, остается обращаться к горизонту метафизическому.

Но кто мы по отношению к людям в провинции, мы, москвичи, ощущающие себя подавленными, но выходящие на митинги? Имеем ли мы право заявлять о чем-то от имени других? И, с другой стороны, имеем ли мы право молчать о них, составляющих большую часть населения страны? Сколь мало разделяет нас, на самом деле: лишь один из множества возможных культурных разломов, которые можно обнаружить между любыми людьми. Нас роднит близость к обочине: это особенно ощутимо по сравнению с безднами, лежащими между нами и каким-нибудь нефтяным магнатом вроде Геннадия Тимченко, приспешника Путина.

Но как можно быть вместе? Возможен ли такой мир, такое политическое пространство, в котором была бы дана речь и памятникам архитектуры, и местным жителям, и все бы друг друга услышали – эдакое вече людей, вещей и организаций?

Пусть это воображаемое пространство всеобщего высказывания – лишь фантазм, утопия. Человеческий удел – надежда на эту утопию, блуждание среди глухоты и всматривание в то, что остается между строками. Но именно затерянность и междустрочия – то, что всех нас роднит с брошенными памятниками и провинциальными жителями не в меньшей степени, чем стремление говорить и действовать. Вглядываясь в пейзажи, людей, памятники в этой поездке мы одновременно искали в них зеркало своей затерянности и натыкались на что-то нам не вполне доступное – иные отношения, иные смыслы, непривычные инициативы и формы быта.

И если говорить о политической утопии, то можно указать на две ее необходимые стороны. Одна – уважение к чужой инициативе, действию и смыслу, к строкам чужого текста. Другая – уважение к тому, что затерялось среди смыслов и действий, оказалось отброшено угнетением, ушло на обочину магистральных линий истории. Возможно, именно чуткости к родству смысла и бессмыслицы, признанного и отвергнутого, деятельного и праздного не хватало главным утопиям Нового времени. Примерами могут послужить и СССР, и консервативная утопия Третьего рейха, и находящийся сегодня на пороге кризиса либеральный капитализм. Последний, научившись с помощью индустрии развлечений экспулатировать родство труда и праздности, не упразднил границу отвергнутого и признанного, но лишь убрал её с глаз подальше: в страны Третьего мира, онежское бездорожье или забытые закоулки сознания.

Москва – Обозерский – Малошуйка – Абрамовское – Нименьга – Ворзогоры – Онега – Кий-остров – Онега – Маршалиха – Грибановское – Камениха – Жеребцова гора – Порог – Вонгуда – Верховье – Сырья – Большой Бор – Поле – Вазенцы – Пияла – Турчасово – Нермуша – Прошково – Макромусы – Пустынька – Плесецк – Вологда – Москва

4-8 января 2013

 

Глеб Напреенко