В книжном магазине «Республика» прошел круглый стол на тему «Искусство и гендер», организованный журналом «Артхроника»
Участники:
Надя Плунгян, искусствовед, куратор, участница Московской феминистской группы
Вера Акулова, социолог, феминистская активистка
Андрей Паршиков, критик, куратор
Микаэла, художница
Frau Derrida, модератор сообщества Feministki на Livejournal.com, участница Московской феминистской группы
Мария Дудко, специалист по гендерной проблематике
Мария Рогулева, главный редактор журнала «Артхроника», модератор дискуссии
Мария Рогулева: Мы не случайно решили делать номер, посвященный гендеру, именно сейчас. Гендерная проблематика, по нашим ощущениям, приобретает сейчас новую актуальность в связи с разнообразными патриархальными инициативами наших законодателей, церкви и других деятелей. Как журнал об искусстве, мы решили разобраться с тем, как современные художники участвуют в наметившемся противостоянии – отчасти можно выразиться и так. Как заметили в своем тексте наши авторы Саша Новоженова и Глеб Напреенко, есть ощущение, что современное поколение художниц-феминисток сокращает критическую дистанцию с объектом и выходит непосредственно вперед, вступая в борьбу. Об этом мы и хотели поговорить сегодня.
Равноправие не бывает частичным. Поэтому, когда мы говорим о равноправии женщин, о феминистской проблематике, мы говорим о гражданских правах в целом. И поэтом приятно видеть, что многие художницы, которые ассоциируют себя с феминистскими кругами, одновременно активно участвуют в разнообразных правозащитных акциях. Например, у нас есть Вика Ломаско, которая занимается документацией протестных акций и судебных процессов вроде истории вокруг магазина «Продукты». Есть серия Микаэлы «Народоволки», хотя это не чисто гендерная история, потому что народоволки еще и политические активистки. Все эти вещи очень пересекаются сейчас. Надя, давайте начнем с вас.
Надя Плунгян: Валера Леденёв перед встречей попросил назвать в ходе дискуссии какие-то новые имена. Но я думаю, что экспансия феминистского искусства заметна сейчас даже не в новых именах, хотя они в большом количестве возникают и будут возникать в ближайшем году, а в принципиально новом подходе к искусству и кураторству. Я хотела бы подчеркнуть, что в трактовке феминисткого искусства, которой мы придерживаемся, речь идет о понимании искусства как самоадвокации. Когда мы создаем произведение, мы больше не ссылаемся на чужой опыт, который мы хотим сделать публичным, не выступаем как сторонники тех или иных социальных теорий, глядя со стороны на чужое бедствие. Мы высказываемся о том, что волнует нас самих, что происходит в нашем личном опыте, каким образом мы встраиваемся в большое общество или, наоборот, выпадаем из него, и как мы на своей шкуре ощущаем социальное исключение.
Как мне кажется, и это вполне доказуемо, многие практики 90-х, как и наследующая им система актуального искусства, обходили эти вопросы, стараясь не ставить себя под удар. Сформировалась традиция, в которой понятия, связанные с рефлексией своего опыта, воспринимались с определенной дистанции. Поскольку феминистское искусство с этой традицией прямо конфликтует, получается, что в российском контексте оно захватывает более широкое поле, чем права только женщин.
Мария Рогулева: Если говорить о практике, давайте художникам передадим микрофон.
Микаэла: Мне очень близко то, что сказала Надя, она озвучила мою позицию как художницы. Политическое искусство, к которому я себя отношу, это в первую очередь самоадвокация, это прямая речь человека, принадлежащего к ущемленной или стигматизированной социальной группе, которая делает видимым опыт этой группы в художественном проекте.
Это как личный опыт. Ты сама не знаешь, что с тобой происходит, пока ты не сообщишь об этом другому: не скажешь словами, не нарисуешь. Я вижу это как двойственную работу. С одной стороны, это социальная работа, ведь сильный художественный проект сложно забыть или выбросить из головы, будь то перформанс, театральная постановка или сильный рисунок. Он сохранится у вас в памяти, вы станете о нем думать. И с другой стороны, для меня очень важно принципиальное изменение иерархии внутри самой арт-среды. Я хоть и принадлежу к арт-среде, но я не принадлежу к ее институционализированной части. Проекты, которые я делаю, всегда независимы финансово и создаются на мои личные средства и в мое свободное время. Это принципиальное снижение иерархии внутри институций искусства. И это тоже политическая задача, потому что искусство – это тоже политика, и от этого никуда не деться.
Мария Рогулева: Расскажите немного о вашем проекте «Народоволки», вероятно, не все с ним знакомы.
Микаэла: «Народоволки» – это серия из шести трафаретов, которые наносятся на стену. Это портретный ряд, как бы мы сейчас сказали, женщин – политических активисток XIX века, все они – террористки, состоявшие в организации «Народная воля» или в партии эсеров. Вверху портрета написано имя, снизу описаны репрессии, которые применялись к данной женщине-активистке в связи с ее политической деятельностью.
Я сделала этот проект, потому что это женская история, которая позабыта, которая невидима, но связана с текущим моментом. В том числе за счет того, что, когда активистское движение набрало силу и стало видимым, активистки-женщины, которые работают в этом поле, остаются не видны. Мы знаем мало женщин-активисток, которых на самом деле не меньше, чем мужчин.
На женщинах лежит гораздо больше работы, но никто не называет это работой. Это черная работа по организации митинга, пикета, обзвон депутатов, работа по оптимизации колонны, по сохранению безопасности и проч. Я знаю много женщин, которые занимались всем этим в течение многих лет и были обесценены в этих движениях. Они не имеют возможности публично высказываться в отличие от активистов мужчин.
Мария Рогулева: Я бы хотела дать слово куратору Андрею Паршикову. Хотелось бы сегодня поговорить не только о теории, но и о практике. У нас тема шире, чем феминистское искусство, в фокусе нашего внимания находится гендерное искусство в целом. И мы, когда делали этот номер, много говорили с разными людьми и друг с другом, кто же они, эти современные художники, которые занимаются гендерной проблематикой. Как куратор видит эту перспективу?
Андрей Паршиков: Мне кажется, что российское искусство, занимающееся гендером, проходит те же стадии, что и западное. Начиная с осмысления себя через травестию, и далее, к порнографии и постпорнографии и далее прямо к квир-абстракции. Такое искусство в России тоже существует. С Вольфгангом Тильмансом можно сравнить Алину Гуткину и всю современную фотографию школы Родченко. К абстрактной фотографии мы только приходим.
Что касается того сегмента искусства, о котором говорили предыдущие спикеры, мне кажется, в Москве оно так и не устоялось из-за 90-х, потому что в 90-е оно было исключено за рамки. Потому что в 90-е все радикальные формы были действительно оккупированы мужчинами, и гендерный вопрос не поднимался. Поднимался вопрос денег, капитала, власти, всего чего угодно. Потому что это было более насыщено. И поэтому все, что происходит сейчас, мне кажется, это отчасти игра в догонялки с тем, чего у нас не случилось, может, к сожалению, а может, к счастью.
Мне очень понравилась мысль о том, что современные институции должны стать менее иерархичными. Но на самом деле это к вопросу даже не о феминизме, а о женщинах. Я не очень компетентен в области феминизма, но если понаблюдать за тем, кто директора музеев сейчас, то, например, Ирина Антонова – это такой антагонист-неофит. Есть Марина Лошак, с которой вы, собственно, работали (часть участниц громко смеется).
И поэтому опыт проникновения женщин в институции имеет место быть. И женщин-художниц тоже очень много. Мне кажется здесь вопрос не в том, чтобы женщинам занять свое место в искусстве, а в том, чтобы женщинам выразить позицию относительно того, каким образом женщина должна существовать в искусстве.
Мария Рогулева: Но я не только женщин имею в виду. Я и о ЛГБТ-сообществе хотела бы говорить.
Андрей Паршиков: Правильнее было бы сказать ЛГБТИК (Интерсекс, квир – «Артхроника»). С точки зрения ЛГБТИК, мне кажется это как раз хороший вопрос, этим мало кто в нашей стране занимается и занимался. В меня сейчас полетят камни от феминисток и геев, но мы должны быть благодарны Ярославу Могутину. Этот человек сделал много в искусстве для всех геев и гей-комьюнити – он их сделал известными на Западе. Его мы должны анализировать как Тильманса. А дальше, как я уже сказал, это прохождение всех этих этапов. Недавно скончался любимый наш Владислав Мамышев. С другой стороны, сложно представить на российской почве такого художник, как Феликс Гонзалес-Торрес. Такого художника в России не было и вряд ли будет.
Сейчас появляются новые художники, их немало. На 3-й Московской биеннале была одна очень хорошая вещь – абстрактная работа Вольфганга Тильманса, которая до этого в Москве никогда не показывалась, хотя про нее многие знали. Жан-Юбер Мартен привез огромный зал фотографий, которые, мне кажется, важны для понимания того, куда движется квир-дискурс. Не так давно я был на конференции в Венской академии. Ее делала Марина Грижинич, теоретик феминизма, она также ведет класс постконцептуальных практик. На этой конференции как раз обсуждались все этапы развития квир-искусства, обсуждалось, насколько Восточной Европе сложно в это встроиться.
Например, не до конца еще оценена работа Игоря Друбича «East Side Story». Он нашел видеосъемки первого гей-парада в Белграде, на некоторых кадрах есть очень страшные хроники с убийствами людей, в том числе и полицейских, на этом митинге. На одном экране происходит ужасная резня, а на втором экране все это обращается в очень нежный танец одного театрального коллектива. Это видео еще не везде принимают. В частности, в Восточной Европе, если мне не изменяет память, в Будапеште, была очень неоднозначная реакция, вплоть до запрета работы. Жители бывшего соц-лагеря еще не везде пришли к этой форме активистского искусства.
Вера Акулова: Я не совсем согласна с Андреем на счет 90-х. Дело не в том, что в 90-е феминистская повестка была не актуальна – она как раз была сверхактуальна. В 90-е происходило то, что в гендерных исследованиях называют патриархатным ренессансом, то есть откат к более «традиционным» гендерным ролям. Понятное дело, что в постсоветском контексте они как раз и не были традиционными, потому что в советское время женщины всегда считались более эмансипированными, но на деле это означало просто другой формат угнетения, нежели в западных странах. А именно, советские женщины находились под двойным гнетом: с одной стороны, занятость в производстве, с другой стороны, неоплачиваемый домашний труд, который лежал почти полностью на их плечах.
В Советском Союзе, надо сказать, звучали голоса, о которых мало кто знает. В рамках диссидентского движения был диссидентский феминизм. Собственно, то, против чего феминистки-диссидентки выступали в самиздатовских журналах, — это была в первую очередь проблема двойного рабочего дня, домашнего насилия, медицинского насилия в роддомах и больницах и т.д.
А как, например, женщины в 90-е решали проблему двойного рабочего дня? Они стремились отказаться от производительного труда и посвятить себя дому. С точки зрения западных феминисток, это выглядело абсурдом, ведь западные феминистки долгое время боролись за право заниматься производительным трудом. А у нас произошел обратный процесс. Некоторые исследователи связывают его со становлением капиталистического общества, становлением социальных иерархий, увеличением неравенства во всех сферах в принципе, не только гендерного.
Именно с этим связывают сравнительную неуспешность феминистского движения 90-х. То есть оно существовало, оно было в какой-то степени массовым, было много НКО, потому что в 90-е была тенденция активизм институционализировать. Создавались женские организации, среди которых многие занимались вопросом просто выживания женщин, потому что все они массово теряли работу, нужно было переквалифицироваться, осваивать рукоделия и проч.
Есть такая проблема, что открылись границы и на людей обрушился поток нового знания, идущего с Запада. Не все имели возможность это знание освоить, существовал огромный теоретический разрыв, который надо было преодолеть, и это могли позволить себе только люди, занимавшие привилегированные позиции еще в СССР: верхушка интеллигенции, те, кто еще в СССР имел возможность изучать иностранные языки, работать в спецхранах и т.д. Все эти особенности постсоветской ситуации и привели к тому, что о феминистском движении 90-х было слышно немного, а о феминистском искусстве еще меньше.
Надя Плунгян: Я быстро прокомментирую то, что было сказано насчет Ирины Антоновой. Наш сегодняшний гендерный порядок частично наследует советскому, и сильные женщины на руководящих позициях – как раз часть этого наследства. Хотя сейчас больше советуют быть домохозяйкой и матерью троих детей, в России есть женщины, занимающие высокие и не только правительственные посты, есть заметные женщины-галеристки, да и в белом оппозиционном движении тоже есть женщины – как Баронова или Чирикова. Но важно понимать, что руководящие позиции не всегда означают политическое доминирование. От феминисток их отделяет то, что в своей работе эти женщины не представляют собственные интересы, не говорят о себе как о социальной группе, не рассказывают о трудностях, которые они преодолевали, чтобы оказаться там, где они есть. А преодолевать им приходится многое, и работать приходится тщательнее, чем мужчинам их же поколения.
Что касается Мамышева-Монро – да, действительно, это такой выпадающий, очень яркий и значимый пример художника, и его оптика близка той, о которой мы говорили вначале. В то же время в его работах очень ощущается присутствие важного для 90-х конструкта постмодернистской иронии, на который в России и сегодня есть высокий спрос.
Но феминистский дискурс не подразумевает иронии. Бытует такой штамп, что у феминисток нет чувства юмора, они слишком серьезно ко всему относятся, все время говорят о каком-то насилии. Почему бы им не заниматься просто чистым искусством? Эти оценки очень явно отражают картину нашей социальной жизни, построенной на сильном отчуждении от политики как таковой. После падения социалистического проекта люди перестали ощущать политику как нечто реально связанное с их жизнью и их собственными проблемами.
Мария Дудко: Я могу добавить пару слов к тому, что сказала Вера по поводу образования. У нас действительно была проблема с доступом к образованию. И сейчас эта ситуация не сильно изменилась. Что-то начало улучшаться, люди знают больше языков и вообще больше интересуются тем, то происходит в западных академических кругах, но в целом ситуация на самом деле не очень сдвинулась с места. В России до сих пор есть табу относительно того, про что можно говорить, а про что нельзя. У нас до сих пор считается, что говорить о теле и сексуальности – это не интеллектуально, неумно. Эта ситуация сохраняется, доступ к информации не означает усвоения этой информации.
У нас действительно произошло слияние активизма и феминизма с искусством и художественными практиками. Мне кажется, важно понимать, что для того, чтобы у нас произошло наконец-то более точное разделение активизма и гендерного искусства, нам действительно надо повышать уровень интеллектуально дискурса в этой среде. Сейчас в официальных образовательных учреждениях этого не происходит, практически нет мест, где можно прослушать курс по истории сексуальности или феминистического движения. Они как бы есть: есть, например, центр гендерных исследований и проч. Но все равно это все не до конца раскрытые источники образования.
Мария Рогулева: Я бы сказала, что нам уровень теоретической подготовки надо повышать во всем, что касается искусства в целом.
Надя Плунгян: Что ж, для того, чтобы добиться разделения этих двух областей – феминистского искусства и активизма, нам нужно повысить уровень социальной рефлексии. Но вот интересно, почему так необходимо, чтобы эти две сферы были разделены? Что ужасного в том, чтобы искусство было одновременно и гражданским действием? Мы не возражаем против такого жанра, как перформанс, когда он вторгается в нашу жизнь. Почему именно здесь необходимо разделение?
Я не критикую ваше высказывание, я просто продолжаю эту мысль. Мне кажется, в России дистанция между художником и зрителем слишком увеличилась. Существует фигура куратора, которая в 90-х годах укрепилась и стала в художественной жизни явлением более первостепенным, чем художник, который уже не мог миновать его и напрямую обратиться к зрителю. Но ведь искусство на самом деле так не работает, оно воздействует само, без посредников. Для него, возможно, нужна какая-то критика, объяснения, экспликации, теоретические платформы. Но к осознанию, к изменениям приводит все-таки диалог со зрителем.
Мария Дудко: Я понимаю то, о чем вы говорите. Но мне кажется, очень важно понимать, что вы обсуждаете некую идеальную ситуацию, когда активистские практики влияют на общество. А есть искусство, которое строит немного иные практики. Одна из проблем, которая возникает в гендерном активизме, заключается в том, что методы трансляции месседжа в активизме довольно ограничены, иногда он просто сводится к лозунгам.
Микаэла: А как же «Лозунг» Монастырского?
Андрей Паршиков: Он не был лозунгом. Он так назывался, но на самом деле ни к чему не призывал.
Микаэла: Тем не менее, по форме высказывания это был лозунг. Политический лозунг, который критиковал государство в тот момент. Важно, куда он был помещен и как сформулирован. Но, тем не менее, почему это является искусством, причем дорогим, которое покупается и продается за очень большие деньги? Почему феминистское искусство, которое тоже является таким же лозунгом, не может быть таким искусством?
Андрей Паршиков: Мне кажется, искусство часто, когда оно с текстом, использует практики субверсии. А функцией лозунга является прямое высказыванием. «Лозунг» Монастырского – это очевидная практика субверсии, ну и, разумеется, абсурдного стэйтмента.
Frau Derrida: «Будьте реалистами, требуйте невозможного» – это политический лозунг в рамках политических событий.
Андрей Паршиков: Я понимаю. Но вряд ли этот лозунг может быть программой какой-либо политической партии. И лозунг Монастырского тоже не может быть программой какой-либо политической партии. Лозунг – это призыв.
Frau Derrida: А почему вы рассматривайте политику исключительно как деятельность институционализированных партий?
Андрей Паршиков: Почему? Хороший вопрос! Под политическим лозунгом я имею в виду некий призыв: «Ешь богатых!», например, – это политический лозунг.
Frau Derrida: Разве он призывает к конкретным действиям?
Андрей Паршиков: Мне кажется, вполне, нет?
Frau Derrida: Ну, нет.
Микаэлы: Тексты Pussy Riot являются конкретными лозунгами с конкретными призывами.
Вера Акулова: А «феминистский хлыст полезен России!» – это конкретный лозунг или нет?
Андрей Паршиков: Существует несколько версий. Здесь высказывание довольно прямое, просто оно гиперболизировано. Это ближе к авангардному высказыванию. То есть ближе к практикам революционным и постреволюционным.
Вера Акулова: На самом деле это противостояние легко снимается, если мы примем то, что политический активизм и искусство – это не два отдельных ящичка, а сообщающиеся сосуды, между которыми есть взаимодействие.
Микаэла: Так же, как гетеросексуальность и гомосексуальность.
Вера Акулова: Я знаю это по своему активистскому опыту, наблюдала у других людей и много читала об этом. Когда ты придумываешь политическое высказывание, с которым завтра пойдешь на митинг, перед тобой широкий спектр возможностей: можно высказаться прямо, в лоб, а можно более творчески. Если посмотреть на низовые акции — не те, которые проводит «Единая Россия» и официальные профсоюзы, — на плакатах, которые делают сами люди, всегда много юмора, метафор, языковой игры. Это то, что делает акцию более успешной, потому что яркое высказывание привлекает внимание. Хотя, конечно, есть максимальный градус художественности, который каждый определяет сам для себя.
Например, когда я участвовала в кампании в защиту права на аборт, в какой-то момент мы разговаривали с художницей Сашей Галкиной, и она предложила на митинге сделать акцию: выходят женщины, запихивают под рубашки надутые шарики, а потом их прокалывают иголкой. Я привела Сашу на собрание нашей активистской группы, и мы это обсуждали как вариант. Как активистки, мы согласились, что в нашей политической кампании это слишком рискованный жест, потому что у нас сейчас есть очень конкретная политическая задача: остановить поправки в законодательстве, ограничивающем право на аборты. Мы все время сталкиваемся с огромным потоком критики со стороны оппонентов, заявляющих, что аборт – это убийство и т.д. Акцию Саши можно было считать как призыв: «Давайте делать аборты, это легко и весело». Мы решили, что не можем себе позволить такую двусмысленность, наша задача была четко дать понять, что мы не за аборты, а за право выбора. В итоге Саша сделала этот перформанс в другом контексте, как художественную акцию, — в этом номере «Артхроники» есть документация. Еще есть «Монстрация» …
Frau Derrida: Мне хотелось как-то продолжить эту линию про взаимоотношения политики и искусства, но уже со стороны искусства. Мне кажется важным вопрос, насколько в искусстве может присутствовать политика. Я так понимаю, что вы принципиально разделяете сферы политического и художественного как деятельности с принципиально разными целями? Искусство не направлено к конкретной цели, а политика – это то, что к ней направлено?
Мария Дудко: Я не настаиваю на том, что нужно выделять политику только как политику. Я просто считаю, что в поле искусства есть гораздо больше возможностей передать тонкие смыслы и сделать непрямые высказывания. И в искусстве есть формы, которые нельзя рассматривать только в формате чистой политики.
Frau Derrida: То есть, как я понимаю, вы сейчас сняли или не подразумевали с самого начала тезис о том, что цели разные. Как бы к той же самой цели политика может идти прямым путем, а искусство – своим, субверсивным?
Мария Дудко: Цели, очевидно, одни и те же, только методы разные.
Frau Derrida: Хорошо. Я с этим спорить не буду. Мне интересно дополнить. Я занимаюсь, скорее, словесным искусством, и я вижу, что политический момент – это какие ценности я туда вкладываю или что вычитывают читатели. Произведение искусства не может быть однозначным, и, как, вероятно, сказали бы вы, тот смысл, который в политическом высказывании должен выражаться совершенно прямо и однозначно, в искусстве запускается в калейдоскоп сложных художественных планов. Его нельзя оттуда вынуть в виде прямого лозунга, но можно увидеть в целом, что хотел сказать художник.
Валерий Леденёв: Хотел бы выступить как редактор и один из авторов нашего гендерного номера. Еще на стадии обсуждения с Надей Плунгян ее статьи в журнал и возможных статей на сайт она выдвигала идею самоадвокации угнетаемых меньшинств в качестве основной политической позиции. Для этого номера я делал интервью с профессором Джонатом Катцем. Это американский исследователь, который много лет занимался квир-проблематикой в искусстве.
Я задал ему вопрос, а что если представить себе утопическое общество будущего, где все будут равны и где не будет угнетения, – нужно ли будет тогда вообще квир-искусство? Он сказал, что нет, тогда оно не нужно. Получается, что подобное искусство может существовать преимущественно в его активистских формах, как некая борьба. Это, безусловно, важно, но мне интересен также и другой аспект.
Frau Derrida упомянула искусство словесное. Например, в советское время был такой писатель Евгений Харитонов. Его тексты – это внутренний мир, мир человеческих взаимоотношений, самоощущение человека, переживающего свою инаковость. Мне кажется, активистская позиция – не единственно возможная. Даже в этом гипотетическом обществе всеобщего равенства – пропадет ли в нем необходимость просто говорить о себе, говорить, если угодно, от лица этого цветущего разнообразия? В визуальном искусстве я вижу это меньше, а вот в литературе это есть. Не могу сейчас сказать, с чем это связано, но мне как раз кажется интересным поговорить именно об этом аспекте. Потому я хотел, чтобы на этом круглом столе прозвучали имена конкретных художников.
(Реплика из зала) Ольга Ахметьева, Московская феминистская группа: Конечно, Харитонов прекрасный писатель, но это 70-е – он просто не мог даже помыслить какую-то самоадвокацию. Сейчас, по-моему, невозможно заниматься искусством без самоадвокации. Это утопическая идея думать, что вот сейчас мы будем заниматься камерным искусством, а потом не будет того времени, когда не нужна будет самоадвокация.
Валерий Леденёв: Я не говорю о том, что одним искусством нужно заниматься вместо другого. Разные художественные практики можно совмещать.
Андрей Паршиков: Я всегда удивляюсь, когда вы говорите про чистое искусство. Где вы его видели в последнее время? Чистое искусство – это когда полы помыты? Даже «Голубая роза» – это политически очень активное искусство. Не бывает другого. Если оно не говорит ни о чем, это просто очень плохое искусство. Если говорить, например, об американском минимализме, это было искусство белых мужчин, которые высказывались, в том числе, о бегстве из галереи, о поиске не-коммодифицируемых форм.
Казимера Кордецкая (Московская феминистская группа): Я студентка. Я хотела сказать, что считаю неправильным разделять самоадвокацию и речь от себя. Ошибка полагать, что самоадвокация – это самооправдание. Даже в юридическом смысле адвокация – это не только оправдание, это представительство чьих-то интересов и речь от лица кого-то.
Вера Акулова: Мне кажется, это характерная черта нашего общества – разобщенность, герметичность разных сфер. Профессиональных, политических, художественных. Есть отдельные гендерные исследователи, которые что-то исследуют. Есть художники, которые занимаются самовыражением. Есть еще отдельные люди, политические активисты, которым все что-то неймется, и они все выходят на митинги.
Эта ситуация начала меняться. В 90-е был мощный всплеск гражданской активности. Тогда было совершенно естественно иметь гражданскую позицию и выражать ее в разных сферах своей деятельности. А потом против активистов вывели танки, и все поняли, что нельзя иметь гражданскую позицию. Потому что, когда ты ее имеешь, в тебя стреляют. И все стали говорить, что заниматься политикой бессмысленно, потому что это ни к чему не приведет и к тому же и опасно.
Но с зимы 2011 года, когда начались белоленточные протесты, происходит, на мой взгляд, очень воодушевляющий процесс, который я бы даже рискнула назвать выздоровлением общества. Люди постепенно опять приходят к тому, что нужно и можно иметь гражданскую позицию, когда ты музыкант, художник, писатель.
Мария Рогулева: Есть еще одна тема, которую бы хотелось затронуть. Это связано с разделением, маргинализацией. В интервью с Катцом, которое делал Валера, также обсуждался этот вопрос. Он адресован, скорее, кураторам. Когда вы делаете выставку, которая посвящена непосредственно гендерной проблематике, не чувствуете ли вы, что это некое искусственное ограничение вашего выбора?
Надя Плунгян: Я бы хотела передать микрофон Вике Ломаско. Может быть, она смогла бы рассказать о нашей выставке «Феминистский карандаш», которую мы провели в сентябре. Сейчас мы принимаем заявки на новую выставку и хотим пригласить поучаствовать всех здесь присутствующих.
Виктория Ломаско: Да, мы приглашаем всех на выставку «Феминистский карандаш-2», которая пройдет в октябре 2013 года в рамках Московской биеннале современного искусства в Центре дизайна Artplay. Очень многие наши подруги и приятельницы задают нам вопрос, почему у вас женская социальная графика? А что она не может быть не женской? А что, нет мужчин-феминистов? И мы слышим это от самих женщин.
Мы видели в интернете одну хорошую художницу, которая занимается социальной графикой. Я пригласила ее поучаствовать, она ответила: да-да, конечно, я люблю участвовать в выставках, но мне муж запрещает идти в проект с таким названием.
Мы получили много отказов от художниц, которые сказали, что, конечно, нам нужна социальная графика, только не феминистская. А что же тогда такое феминистская графика, феминистское искусство? Для меня это ситуация комфорта. Это место, где не надо соревноваться с мужчинами, которые всегда выступают в роли фронтменов и лидеров.
У меня была такая ситуация: знакомые художники, ярые политические активисты, занимающиеся социальным искусством, помогающие политическим заключенных и т.п., приглашают меня на свое сборище, где планируют очередной фестиваль социального искусства. Я была там единственная женщина, меня взяли туда как подружку одного из них. И там мне сказали: мы такие крутые, ты можешь посидеть нас послушать. И начали обсуждать, какое они делают крутое искусство, про порно. Порно помогает бороться за наши гражданские права. Это продолжалось полтора часа.
Я сидела в углу и молчала. И вдруг в какой-то момент их осенило: но у нас нет телок, нас обвинят в сексизме. Вика, как хорошо, что ты здесь. Подгони нам, пожалуйста, феминисток. Нам надо не меньше 10 человек.
Вот из-за того, что приходится все время быть в контакте с такими горе-активистами, которые борются за чьи-то права, мы решили делать свою собственную выставку без них.
(Все аплодируют)
Надя Плунгян: В этом проекте нам неважно, какой у вас профессиональный уровень, важно ваше желание высказываться. Графика может быть в разных жанрах, граффити, стикеры, комикс – что угодно. Зал большой, на всех места хватит. Поэтому присылайте свои работы.
Вопрос только в том, чтобы это было не отчужденное от вас высказывание, не декоративная работа, которая не имеет к нам отношения. В советском искусстве, особенно в позднее время, женщины были очень сильно вытеснены в декоративно-прикладную область. От этого все сильно устали.
Андрей Паршиков: В моих проектах не было никогда четкой темы. Но вот сейчас я готовлю две выставки, даже, возможно, их будет три. Это как части одного большого проекта, где все будет связано с квир-тематикой, ЛГБТиК и проч. И это не будут правозащитные проекты. Они про то, насколько наше интимное должно быть интимным.
Но там будут и прямые высказывания. Например, работа Грубича, проект одного художника из США, рано умершего от СПИДа, он рисовал своей кровью на тряпках.
Мария Рогулева: То есть тема общечеловеческая, но все равно участники связаны с этой проблематикой непосредственно?
Андрей Паршиков: Да, и более того, мне кажется, что большинство образованных людей сегодня так или иначе связаны с этой проблематикой, если не телесно, то сопротивленчески.
Надя Плунгян: Раз зашла речь о квир и правозащиту, скажу пару слов про Квир-фест. Он проходит в Петербурге, я уже несколько лет являюсь куратором его выставок. В прошлом году мы подготовили и издали для него информационный буклет. Построен он так, как мне хотелось бы делать все издания: с одной стороны, это каталог выставки, с другой – активистская брошюра. Очень важно, что буклет этот должен служить реальным источником информации, он «бессрочный», и тексты об искусстве в нем касались не только конкретной выставки. Как видите, здесь репродукции и тексты о проектах перемежаются с прямой речью активистов, которые прислали рассказы о своей идентичности. Получился проект именно для чтения, весь спектр квир в нем представлен довольно интересно и нетривиально. Но и с выставкой это соотносилось: показали мы, например, видеоинсталляцию шведских художниц Анны Карлссон Риксон и Анны-Виолы Халлберг о петербургском ЛГБТ-сообществе, показали документальную серию киевлянки Евгении Белорусец, экспериментальный исторический проект Ульфа Петерссона и его интерактивную передвижную выставку «UnStraight», куда люди могли принести свои предметы.
Микаэла: Я хотела сказать, что мы замылили немного тему образования. Возникла бурная интересная полемика, и я хотела бы сказать, что я, безусловно, заинтересована в образовании как художница. И тут сидит много художниц, которых я знаю лично, и, я думаю, у них тоже есть такая потребность. Не скажу за всю Одессу, но, конечно, есть огромная потребность восполнить пробел знаний, потому что литературы нет и нет никаких курсов, куда можно было бы пойти и послушать.
Я была бы заинтересована в обучающей программе, которую могли послушать все: матери, инвалиды, чтобы было место для людей на коляске, где было бы место для людей с синдромом Аспергера и проч.
Мария Дудко: Хотела сказать, что этим летом я буду одним из организаторов летней гендерной школы, которая откроется в Москве в парке Музеон. Там будет обширный курс по истории и философии феминизма, разным аспектам гендерной и квир-теории и современному искусству.
Это будет в июле-августе, занятия бесплатные. Список лекторов у нас пока еще не утвержден, но мы хотим пригласить теоретиков и практиков из-за рубежа. Сейчас проводим работу по отбору тех, кто есть у нас в стране.