Григорий Ревзин, специальный корреспондент ИД «Коммерсантъ»

В ток-шоу на телеканале «Дождь», посвященном представлению 4-го тома «Намедни. Наша эра», Ольга Свиблова попеняла Леониду Парфенову на полное отсутствие событий искусства в списке происходившего в 1990-х годах: «В этот момент Кулик покусал пол-Европы. Где это?» Парфенов смутился.

На Венецианской биеннале нам предстоит встреча с Андреем Монастырским — есть ли кто-нибудь, кто решится сказать, что это не современный художник? Но ведь это история уже 40-летней (!) давности

Отсутствие укусов прекрасного в тезаурусе событий могло показаться тем более изумительным, что в искусстве (в особенности его оценке) очень блюдут чистоту актуального. Арт-сообщество постоянно занято выяснением, что еще сегодняшнее, а что уже вчерашнее. Замечу, что озабоченность современностью — это признак представителей именно арт-сообщества, резко отличающий их от других интеллигентных людей. В России, скажем, деятельность товарища Сталина обсуждается как совершенно свежая, случившаяся только что — здесь мы не очень различаем, кто уже был, а кто еще есть. Не так в искусстве — Европа после того, как ее покусал Кулик, это, конечно, совсем не та Европа, что была раньше.

Всякий, кто изучал всемирную историю, замечал, что она где-то течет, а где-то нет. Скажем, была Римская империя, а где ее не было, истории в этот момент в основном тоже не было. Михаил Стеблин-Каменский в «Мире саги» замечает, что если бы скальду пришлось писать «Войну и мир», то весь текст между небом Аустерлица и пожаром Москвы уместился бы в одну фразу: «Семь лет не случалось ничего». Когда студентом я читал эту книгу, мне было страшно интересно, как воспринимается история — моя история, в которой я живу и действую, — глазами сообществ, где семь лет ничего не случается. Ведь время — такая вещь, что ощущается его переживанием, а как его переживать, если переживать нечего?

Тогда мне казалось, что это сообщества каких-то особых внеисторических людей, скажем, чукчей, бывших в 1970-е в моде. Интерес к таким сообществам, впрочем, был тогда сравнительно всеобщим, вспомните «Эх, время, в котором стоим!» у Фазиля Искандера или повальное увлечение Маркесом. Однако по ходу жизни ракурс как-то поменялся. Поэт Николай Панченко в предисловии к воспоминаниям Надежды Яковлевны Мандельштам пытается ответить на ее вопрос о его поэтическом происхождении: «Было ясно, что мы не от Суркова (имеется в виду погромщик литератор, а не другой. — Г.Р.) и даже не от Асеева. И только много позже мне открылось, что вышли мы (кто хоть сколько-нибудь вышел), как и наши отцы, из XIX века и эллинов. В исторической традиции мы оказались ровесниками наших отцов, а они нашими современниками». Это прозрение на первый взгляд даже диковатое, тем более что Надежда Яковлевна, в предисловии к которой эти слова сказаны, считала современниками Мандельштама скорее Герцена или Данте. Он-то с этим, может, и не согласился бы, он объявлял себя «человеком эпохи Москво­швея», но вообще-то непонятно, почему нельзя его «от века оторвать» и где риск «свернуть себе шею» — ну не Кирова же он был современником? Бухарин, с которым он был знаком, выглядит в его биографии какой-то пародией на deus ex machina и уж никак не современником.

Когда в начале 1980-х наступил постмодернизм, некоторые испытали растерянность от того, что было непонятно, что в этом смешного. Если кто помнит, постмодернизм связан с темой иронии, прикол состоял в том, что закончился прогресс, остановилась история, и все высказывания стали звучать одновременно. Юмор возникал от возможности перемешать в одном предложении Боэция с Соссюром. Но один отряд интеллектуалов ровно этим и занимался все предшествующее время и не находил в этом ничего смешного — это были русские. Та часть русской интеллигенции, которая не приняла советской истории, оказалась вне категории прогресса и жила как раз в пространстве, где история не происходила, внеисторическое существование обнаружилось не у чукчей, а у себя, просто тут же, где и жил.

Собственно, эта культура трех поколений, где каждое следующее считало себя современниками предшествующего, расширилась с крахом СССР до мироощущения почти массового и отозвалась в том, что сегодня люди уже вовсе не четвертого сословия считают Сталина современником и продолжают жить чувствами 70–50-летней давности. Но искусства — художников — это как бы и не коснулось. В советское время еще существовали художники той же породы, ну как, скажем, Фаворский, но их было как-то мало, и при всем уважении к ним они никогда не делали художественной погоды. А потом начиная с 1960-х эта традиция как-то окончательно схрясла. Некоторые осознавали себя современниками поп-арта, некоторые перформанса, но назвать русского художника, который мог бы так же, как Николай Панченко, воспринять как благую весть то обстоятельство, что он современник XIX века, Крамского, скажем, или Федотова, достаточно трудно.

В 1968 году на радиостанции «Свобода» состоялась дискуссия о Толстом и Достоевском, вел ее Гайто Газданов, а участвовали Никита Струве и Георгий Адамович. Адамович придерживался той понятной точки зрения, что время вокруг серовато, а Струве резко возражал. «Судьбы человечества в наше время разыгрываются с чрезвычайной ясностью, потому что все вопросы обнажены. Я считаю, что мы «на пиру богов» и наша эпоха очень значительна». Недавно услышав эти слова, я испытал острую зависть — мне ни разу в жизни на пиру богов побывать не удалось. Есть такой известный филолог, а теперь историк балета Михаил Мейлах, как-то мы с ним встретились в путч 1991 года, и он мне продекламировал стих: «Блажен, кто посетил сей мир в минуты псевдороковые», умеренно гордый тем, что его сочинил. Я обиделся, потому что тоже сочинил этот стих, и даже уже озвучил его нескольким своим знакомым как свой. Мы поспорили о том, кто все же его сочинил, и не пришли к согласию, а надо бы. Потому что интересным здесь было то, что у двух разных по возрасту и характеру людей возникло одинаковое ощущение, что это не по-настоящему история, а фейк. Это исключительно вопрос оценки. 20 августа 1991 года мы ждали танки у Белого дома, а Струве ощущал себя на пиру богов 1 июля 1968 года. 20 августа 1968 года советские танки вошли в Чехо­словакию — ситуации вроде схожие. Но он дождался, а мы нет (в смысле, не танков, а ощущения гусениц истории).

Получается, что художники — это исключительный отряд млекопитающих, которые постоянно ощущают протекание времени, ну как летучие мыши постоянно ощущают пространство. Переживание присутствия на пиру богов присуще им как этнопрофессиональный признак. И завидно, конечно. У меня, правда, сомнение.

Вот это покусывание Европы Куликом, которым манкировал Парфенов, куда его вставлять? В смысле — можно ли сказать, что это современность середины 1990-х? Я понимаю, что в эволюции самого Кулика это давний эпизод, но я имею в виду исторический контекст. Можно ли считать, скажем, это дело уже устаревшим или, напротив того, это по-прежнему прекрасный способ выразить наше отношение к окружающему? Ну вот сейчас, когда схряс гламур, не проканает? А когда он был — не канало? Или вот, скажем, нам на Венецианской биеннале в этом году предстоит волшебная встреча с Андреем Монастырским — есть ли хоть кто-нибудь, кто решится сказать, что это не современный художник? Но ведь «КД»  — это 1970-е, это история уже 40-летней (!) давности.

Вопреки всякой логике нацеленное на протекание времени искусство вовсе не устаревает и не становится вчерашним днем, и что, самое интересное — не устаревает именно в своем качестве современности. Но это значит, что современность никуда не движется, в вашем сознании она константна. Такое ощущение современности трудно вписать в историю, оно недвижно.

Это такой «Столп и утверждение современности».

И вот я думаю, а не является ли тогда это ощущение современности оборотной стороной выпадения из истории? Ну если современность неподвижна, то тогда почему, собственно, ты не современник XIX века? Может, тогда арт-сообщество ничем существенным и не отличается от остальных? Просто речь идет о разных версиях исчезновения времени?